– Иди глянь, – выкарабкавшись, кивает Илья с довольно обалдевшим видом.
Я лезу внутрь и вижу вбитый в землю колышек и привязанную к нему тетрадь. Открываю и листаю испещрённые рисунками страницы, пока не дохожу до разворота с надписью крупными русскими буквами:
Счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдёт обиженный![2]
От доносящегося отовсюду многоголосого гула, разрываемого ударами ветра, выведенные от руки слова обретают некий сакральный смысл. Кажется, вот-вот что-то произойдёт или уже произошло.
– Ну что, видел?
– Ага.
– Круто, да?
– Ну да, круто, – отзываюсь я, стряхивая оцепенение.
Случившееся больше не обсуждается, и недосказанность увязывается за нами по пятам. Не видно даже земли под ногами, и кажется, будто мы плывём. Глаза воспаляются всё сильнее. Я, как могу, заслоняюсь ладонями. В пелене проступает зыбкая тень, из неё материализуется мужик на велике, весь в чёрном, с разводами на лице и дьявольскими рогами. Он сообщает, что кинотеатра больше нет, и исчезает во мгле, а мы поворачиваем обратно.
Странно, – хоть мы не раз меняли направление, – снова палатка и опять лабиринт. Теперь всё ощущается иначе. От стен веет враждебностью. Мы не находим ни комнаты, ни людей, и еле-еле выбираемся наружу.
Чтобы не следовать прежним маршрутом, резко меняем курс, но, вопреки всякой логике, попадаем в заколдованный круг марсианских кошек. Композиция гигантских астральных существ производит мрачное, завораживающее впечатление. Я чувствую себя чужаком, ставшим свидетелем зловещей мистерии. Усталость и слезящиеся глаза довершают картину, и делается совсем не по себе.
Бредём дальше, и вот – над нами снова машет клешнями огненный богомол. Какофония звуков вместе с шелестом песка опустошают сознание. И, несмотря на измождённость и дезориентацию, в душе воцаряется умиротворение.
Становится неважно, куда идти, где моя палатка и мой дом. И я с ясностью откровения понимаю, нет, даже не понимаю, а пронзительно ощущаю, что мой дом везде, и стоит лишь отказаться от мелочей бытового комфорта, как весь мир станет моим домом.
Я больше не думаю, я остро чувствую всем телом, всем своим естеством. Мне хочется окунуться в песок и осязать его порами. Я опускаюсь на колени и загребаю пудру земли. Я уже настолько пропитан ею… Сквозь ветер доносится голос Илюхи. Он зовёт меня и, должно быть, в который раз. Я прихожу в себя и слышу дикую музыку. Звуки обрушиваются откуда-то сверху, будто в ночном небе над нами бьются демоны.
– Илюха, идём, – мой спутник указывает вперёд.
Я стою на коленях, сквозь пальцы струится песок, и эти прикосновения ни с чем не сравнимы. Закрываю глаза и медленно мотаю головой. Илюха ещё раз зовёт меня. Он проникновенно говорит, убеждая двигаться дальше, но мой дом везде, песок – моя кровь, а пыль – воздух, и мне незачем куда-то стремиться.
– Ну, я пойду? – спрашивает он, как бы ища разрешения оставить меня одного посреди пустыни.
Я киваю. Он в последний раз треплет меня по плечу и пропадает.
Когда песок высыпается из рук, я зарываюсь в него ладонями. Потом перекатываюсь на спину и погружаюсь целиком. Медленно вожу руками, и песчинки, щекоча и скользя меж волосков кожи, забираются под одежду. Это невероятное щемящее чувство, и я вбираю его, наполняюсь, пропитываюсь невесомой, мерцающей пылью.
Я лежу в густом слое песчаного облака, слегка колышущемся, как рябь на мелководье. Здесь нет ветра. Он дует над нами. Звуки тише и мягче. Они струятся во мне и сквозь меня перетекают в землю.
Мало-помалу буря стихает. Оседает пыль. Я встаю, и во все стороны льются водопады песка, клубятся и растворяются, впитываясь в почву.
* * *
Мерно стучат колёса далёкого детства. Мимо проплывает берёзовая роща. Лязгая стыками вагонов, электричка прибывает на конечную и замирает. Со станции мы едем в кузове грузовика. Мой отец откинулся на брезентовый рюкзак, он грызёт травинку и, жмурясь, поглядывает в небо. Его высокие сапоги упираются в дощатый борт, а я стою рядом, вцепившись в край, и смотрю кругом.
Деревушка в пол-улицы. Отец подхватывает меня и ставит на землю. Я устал, и он ведёт меня за руку. Я всё озираюсь, пытаясь понять, откуда доносится стрёкот. Вдоль разбитой колеи – покосившийся забор. И до боли подробный угол дома, срубленного из толстых, потемневших брёвен. Трещины, шероховатости спила и ржавая проволока на балке карниза, и тусклая лампа со скрипом покачивается в косых лучах заходящего солнца.
Мы выходим за околицу, углубляемся в лес. Чаща сменяется широкой опушкой. Я пробираюсь сквозь высокую осоку. Стрекозы шарахаются при моём приближении. В духоте застывшего воздуха тревожно стрекочут кузнечики. Небо раскалывается, и зычный гром, обрушившись, вязнет в кронах далёких деревьев. Кузнечики умолкают, шлепки капель о листья сплетаются в нарастающий звон водяных струй.
Ливень стихает, унимается поднявшийся было ветер. Заросли расступаются. Мы на краю пруда. Я вижу своё отражение в малахитовой воде и рядом – молодого отца. Он вглядывается в густой бурелом на другом берегу. Он ищет дорогу, и он её найдёт. Робко пробуя отсыревшие смычки, издают короткие трели кузнечики. А я замираю и смотрю на застывшую гладь, смотрю, боясь шелохнуться.
* * *
Проснувшись, выбираюсь из палатки и привычно чапаю к центру, протирая новые правильные очки – с добротными, прилегающими к лицу резинками и широкими стёклами, – которые подарили мне во время бури, когда я вернулся в город и встретил людей.
Задолго до начала церемонии сожжения статуи народ со всех концов стягивался к центральной площади. Выступление факельщиков сменилось коротким затишьем, и ночную мглу разорвал свист фейерверков. Громадные ручищи Горящего Человека начинают вздыматься, и по толпе пробегает восторженный ропот. Гул усиливается и, когда фигура замирает с поднятыми руками, новый сильнейший залп заволакивает свободное пространство. Мириады искр взмывают ввысь, и многотысячный вопль сливается в протяжный ликующий рёв.
Гремит тревожная, насыщенная музыка, и петарды нескончаемым потоком устремляются в небо, заполняя его ослепительным заревом. В беснующейся массе людей возвышаются арт-кары, будто сказочные чудища, явившиеся на шабаш. Свист, крики и музыка сплетаются в нарастающий рокот. Основание постамента обволакивает всполохом. Огненные шары рвутся вверх, набухают и лопаются. Равнина озаряется светом, ошмётки пламени разлетаются в стороны, и на фоне звёзд вновь вырисовывается фигура Горящего Человека с простёртыми к небу руками. Вспышки вновь и вновь окутывают статую и языки огня саламандрами карабкаются по брусьям пьедестала. Все умолкают и заворожённо смотрят, как пылает символ нашего братства.
Обуглившаяся балка с хрустом срывается вниз, снова поднимается гомон, и толпа принимается вытаптывать общий ритм. В небо взвиваются десятки искусственных смерчей и, змеясь, пляшут с нами вокруг пылающего Человека. И когда, охваченные огненным шквалом, последние обломки рушатся вниз, рёв пламени и грохот смешиваются во всепоглощающий пронзительный звук.
Мы – племя, сплочённое экстатической пляской. Первобытное животное опьянение обрушивается на плотины сознания и разносит их в щепки. Я окунаюсь в забытьё и тону в нём. Столп пламени высится над головами. Почва гудит от нашей поступи. В воздух, клубясь, взметается пыль и превращается в плотную завесу, будто во время песчаного шторма. Природа внемлет голосу стаи, и огонь бушует в каждом из нас. Слившись в единую первобытную стихию, мы порождаем бурю – пустыня дрожит под нашими ногами, и Земля отбивает нам ритм.
* * *
Следующей ночью проводится заключительная церемония – сожжение Храма. Это происходит совсем иначе – без криков и воплей. Пятьдесят тысяч человек молча смотрят, как огонь поглощает святилище. Медленно расползается, охватывает внешнее кольцо башен, и, прибиваемый ветром, взбирается на центральную пагоду. В тишине далеко разносится гул прожорливого пламени и треск ломающихся брусьев, от которого почти физически больно.
В глазах слёзы, а в них блики огня. С лиц, будто озарённых внутренним светом, спали маски. И цветок на пиджаке парня рядом со мной выглядит как медаль, а я бы каждому вручил орден. За то, что они прошли этот нелёгкий путь и создали то, о чём я даже не мечтал. Они – свои, и какое счастье наконец повстречать столько близких по духу людей. Они приняли меня таким, как я есть, в песке и пыли, с моим скептицизмом и комплексами. Приняли, отогрели и подарили счастье и надежду.
Мне хочется остановить время и остаться тут. Я стараюсь запечатлеть в памяти эти лица. Смотрю и не могу насмотреться. Рядом тихонько поют, а там кто-то чуть слышно читает стихи. И у меня в горле застрял комок, но это слёзы благодарности, и я не дам им пролиться – я заберу их с собой. Сегодня сгорает мой Корабль спасения, но я обрёл нечто большее. Нечто, что пока ещё не до конца понимаю и что только предстоит осмыслить.
* * *
После сожжения Храма я собрался и тронулся в обратный путь. Выбравшись на автостраду, остановился на заправочной станции, и первым делом – вода, проточная, холодная, в неограниченных количествах, – вода. Я умылся и прополоскал глаза. Потом наелся, напился сладкой шипучей дряни и сижу, а передо мной – заправка во всей своей омерзительности. Стойка с промасленными резиновыми шлангами, аляповатый козырёк, кричащий рекламный щит и закусочная с навесом из синтетического волокна. Всё искусственно ровное и тупое, в смысле – с пухлыми обтекаемыми краями.
Только сейчас я начинаю осознавать происшедшее. Я подобен рыбе, которую с рождения держали в продезинфицированной воде. И вот меня достали из тесного аквариума и выпустили в океан, и я понял, что такое плавать и что такое простор и свобода. А я и о море-то уже не мечтал, а о существовании океана – вообще не догадывался. И я растворился в таком естественном, но давно забытом чувстве свободного плаванья. А теперь снова чую знакомый вкус хлорки, и мне тошно.