Изменить стиль страницы

Над дверным проемом сохранились остатки лепнины.

Верхняя часть обрамления осыпалась, на уцелевшем щите выпуклое сердце пронзали накрест две сабли. Когдато все было раскрашено, но краска давно осыпалась, и теперь только въевшаяся пыль и грязь оттеняли барельеф.

Для ребят это была ничем не интересная грязная нашлепка, но Юка, узнавшая от Лукьянихи трагическую тайну ганыкинского рода, приостановилась.

— Красиво! — сказала она. — Сердце, пронзенное мечами…

— По-моему, не мечами, а саблями, — возразил Толя. — И что тут красивого — протыкать сердце саблями?

— А, ты не понимаешь!.. Узнать бы, что это значит…

— Ну, навряд чтобы такая стенка упала, — сказал Антон, упираясь руками в полуметровую стену.

— Что ты делаешь? — испугалась Юка и оттолкнула его.

— Да ее бульдозером не своротишь, — засмеялся Антон.

— А если подкопать? — сказал Сашко. — Дядько Иван лучше знает.

У самого основания капитальной стены в разных местах зияло несколько раскопов. Внутренние стены перегородок были тоньше и кое-где уже разрушались. В правом крыле, ближе к лесу, стены достигали почти метровой толщины, оконные проемы были узки, как бойницы, и даже перегородки устояли против огня и времени. С них осыпалась штукатурка, но кладка осталась целехонькой.

— Во! — сказал Сашко. — Как дот! Наши сельские пробовали кирпич выколупывать — ну, для всякого дела… — ничем его не возьмешь. Как железо. Батько говорил, тут раствор какой-то особый, старинный.

Юка догадалась, что именно в этом крыле и жил когда-то Старый барин. Она жадно шарила взглядом по стенам, углам и проемам, ища хоть какие-нибудь следы той, давно минувшей жизни, но она исчезла, не оставив после себя ничего, кроме несокрушимых стен и обломков кирпичей под ногами, давно присыпанных землей и поросших лебедой и крапивой. Только в одном простенке между окнами на уровне человеческого роста была как бы небольшая ниша — не то остаток тайника, не то место опоры для могучей балки. Юка на всякий случай засунула руку и все ощупала — оттуда посыпался мелкий сор, нанесенный ветром.

Толя никогда не лгал. Он говорил правду даже тогда, когда окружающим это казалось не только бессмысленным, но и просто вредным — для дела, скажем, не говоря уж о самом Толе. Папа про себя этим очень гордился, а мама, хотя и одобряла полную правдивость сына по отношению к ней самой, с тревогой думала о том, как Толя будет жить дальше, среди людей, где бескомпромиссная правдивость, случается, приносит правдолюбцу одни неприятности… Сам Толя считал, что лгать унизительно для человеческого достоинства, а так как к себе в глубине души он относился с немальГм уважением, то и достоинство свое строго оберегал. Ему даже казалось, что соврать он просто не сумеет, что это органически ему не свойственно и потому невозможно. Но сейчас он врал совершенно бесстыже, глядя невинными глазами на папу и маму, врал, не испытывая при этом никаких укоров совести или смущения и, может быть, лишь с некоторым удивлением перед той легкостью, с какой это вранье складывалось.

Ни поехать в Чугуново, ни привезти оттуда что-нибудь тайком было невозможно. Но совершенно невозможно было и посвятить родителей в свой замысел. Не только мама, у которой мог случиться шок от такого замысла, но даже всегда уравновешенный и терпимый папа мог утратить всю свою уравновешенность, возмутиться, запретить и просто не допустить его осуществления. А этого в свою очередь не мог допустить Толя. Он сам предложил, взял на себя, обещал, а обещания надо выполнять.

Любой ценой. Потому что не выполнить обещание — это уж совсем, как говорится, потерять лицо… Толя избегал об этом думать прямыми словами, но меньше всего хотел бы "потерять лицо" перед Юкой.

Тут же после обеда, когда мама уже покончила с посудой, а папа еще не успел заснуть и до автобуса оставалось достаточно времени, Толя небрежно заметил, что, кажется, Ганыши он для себя исчерпал и начинает подумывать, не заняться ли ему делом. Каким? Ну, например, немецким. Отметки у него хорошие, но ведь учат язык не для отметок. Поверхностные знания по учебнику, которые дает школа, — это же, в общем, ерунда, полузнания, которые без практики моментально улетучиваются.

У него совершенно нет разговорной практики. А ведь самое главное — чтобы чужая речь была, так сказать, на слуху, все время звучала в ушах… В том-то и дело, что здесь разговаривать по-немецки не с кем. Эта ленинградская девочка — она изучает французский, а Сашко — ну, этот соседский мальчик, местный, с которым он дружит, так тот просто плюется, слышать ничего не хочет, говорит, ему этот язык за зиму надоел… Так вот, не будут ли мама и папа возражать, если он съездит домой и привезет магнитофон и немецко-русский разговорник… Нет, конечно, не "Днепр", "Днепр" — тяжелый, везти неудобно…

Вот если бы папа позволил взять его портативный, репортерский?..

Папа вынул трубку изо рта и задумался. Они любили музыку, поэтому давно купили магнитофон "Днепр" и часто им пользовались. Но Толин папа еще не утратил иллюзий и надежд. Он все надеялся, что когда-нибудь сможет выбрать время, куда-то поехать, к каким-нибудь знатным, прославленным людям, взять интервью, записать его на пленку и опубликовать. Или, может быть, случай сведет его с выдающимся ученым, художником — записать беседу с ним, а потом написать очерк… И однажды, будучи в Киеве, он купил в комиссионном магазине портативный магнитофон на батарейках. Прекрасный оказался аппарат! Запись чистая, воспроизведение ясное, громкое, не хуже, чем у "Днепра". Но Толин папа работал секретарем в районной газете, а ответственный секретарь в районной газете — это человек, который никогда не сможет "выбрать время", никаких очерков не пишет и интервью не берет. Он делает газету. Поэтому, исключая время на сон, вся жизнь его протекает в редакции и типографии, в типографии и редакции. И прекрасный портативный магнитофон недвижимо стоял дома на письменном столе и не зарос пылью только потому, что у Толиной мамы неостановимая война с пылью возобновлялась изо дня в день.

Папа молчал, и Толя обмирал, опасаясь, что он побоится доверить ему аппарат и все провалится, но папа не боялся — он просто вдруг понял, что все его надежды несбыточны, иллюзии вздорны, и теперь мысленно прощался с ними.

— Ну что ж, — сказал, наконец, папа, — пожалуйста, я не возражаю.

Все остальное далось уже легко. Толя кротко выслушал мамины наставления, записал ее поручения, положил в карман деньги и, теряя по дороге остаточные угрызения совести, побежал к сельмагу, возле которого останавливался чугуновский автобус.

5

Человек не может любить будущее — он его не знает.

Он любит или не любит настоящее — все, что вокруг него, и он любит или не любит то, что образовало это окружающее, то есть прошлое. Если знает его…

Можно любить родину, зная только нынешнее и ближайшее, то есть то, что окружает человека сейчас. Такая любовь зарождается с мгновения, когда крохотный живой комочек, будущий человек, впервые открывает глаза и видит мир, в который он вошел. Он врастает в этот мир, а мир врастает в него, он — часть целого, а целое — часть его самого. Но насколько глубже и сильнее становится эта любовь, если человек узнает, что сущее — земля отцов, и узнает, какими были, что сделали отцы, чтобы она стала такой, какова есть.

В большинстве мы любим родину безотчетно и бессловесно, это чувство целомудренно и молчаливо. Любая попытка перенести разговор о нем в обиходность приводит к ходульности и фальши. Иное дело, если любовь к родине находит свое выражение в поступках. Когда мы слышим слово "патриот", мы вспоминаем имена людей, которые в далеком или недавнем прошлом совершили из ряда вон выходящие деяния в защиту родины или во славу ее, и с благодарностью склоняемся перед их памятью.

Но есть категория патриотов, о которых история молчит, хотя их множество, они рассеяны по всей нашей огромной стране. Они не совершают необычайных деяний, которые поражали бы воображение, но они — истые подвижники, и вся жизнь их по справедливости должна быть названа подвигом. Сами о себе они так не думают, не требуют и не ждут, чтобы перед ними склонялись, не рассчитывают на награды и благодарность. Они даже редко просят о помощи, и единственное, чего жаждут — чтобы им- не мешали. Их окрестили "краеведами" и отнесли к разряду иногда назойливых, но, в общем, безвредных чудаков.