— Когда она говорила со мной о своем искусстве, и так пылко по своему обыкновению, с какой радостью я ее слушала! Как много благодаря ей я узнала такого, о чем иначе не имела бы ни малейшего понятия! Еще и теперь, когда мы с папой бываем в Лувре или на выставке первого мая, когда прекрасное изваяние или хорошая картина производят на меня особенно сильное впечатление, мне сейчас же вспоминается Фелиция. В юности она являлась для меня олицетворением искусства, и это так гармонировало с ее красотой, с самой ее натурой, неуравновешенной, но такой доброй!.. Я чувствовала ее превосходство надо мной, она возносила меня на такие высоты, нисколько в то же время не смущая меня… И вдруг она перестала со мной встречаться… Я написала ей, но не получила ответа… Потом к ней пришла слава, а на мою долю выпали горести, серьезные обязанности, всецело меня поглотившие… И от всей нашей дружбы, когда-то такой близкой, что я и теперь не могу говорить о ней без… три, четыре, пять… Ничего не осталось, кроме воспоминаний, которые ворошишь, как еще не остывшую золу.
Склонившись над своей работой, стойкая девушка торопливо считала стежки, чтобы скрыть свое горе в капризных рисунках вышивки, меж тем как де Жери, с увлечением слушая отзыв о Фелиции, произносимый невинными устами и столь отличный от клеветы отвергнутых поклонников или завистливых товарищей, почувствовал, что снова может поднять голову, снова может гордиться своей любовью. Это ощущение показалось ему столь сладостным, что он участил свои посещения и приходил к Жуайезам не только в те вечера, когда брал уроки. Вместе с тем он стал гораздо реже бывать у Фелиции, предпочитая слушать то, что говорила о ней Алина.
Однажды вечером, выходя от Жуайеэов, он встретил на площадке поджидавшего его соседа, Андре Маранна, — тот в сильном волнении схватил его за руку.
— Господин де Жери! — сказал он дрожащим голосом; глаза его сверкали из-под очков, только их и можно было различить в темноте. — Мне нужно объясниться с вами. Не откажите подняться на минуту ко мне.
Между Полем и этим молодым человеком создались поверхностные отношения двух завсегдатаев дома, которых ничто, кроме этого, не связывает. Они чувствовали даже некоторую антипатию друг к другу из-за различия характеров и образа мыслей. Какие же объяснения могли быть между ними? Крайне заинтригованный, де Жери последовал за юношей.
Взору Поля предстало крошечное ателье, заледеневшее под стеклянной крышей, комнатка, где камин не топился и ветер гулял, как на дворе, колебля пламя свечи — единственный огонек, освещавший ночные бдения одинокого бедняка, о которых свидетельствовали разбросанные сплошь исписанные листки. Вся атмосфера этого жилища, в котором чувствовалась душа его хозяина, сделала Полю понятными лихорадочный взгляд обратившегося к нему Маранна, у которого развевались длинные, откинутые назад волосы, его несколько эксцентрический внешний вид, вполне простительный, когда за него платишь жизнью, полной страданий и лишений. Он сразу же проникся симпатией к этому мужественному юноше, с первого взгляда угадав в нем гордость и упорство. Но тот был слишком взволнован, чтобы заметить такую перемену. Как только за ними закрылась дверь, Маранн заговорил с пафосом театрального героя, обращающегося К коварному соблазнителю:
— Господин де Жери! Я, конечно, еще не Кассандр…[30]
Заметив изумление своего собеседника, он продолжал:
— Да, да, мы отлично понимаем друг друга… Для меня не секрет, что вас привлекает в доме господина Жуайеза, и радушный прием, вам оказываемый, тоже не ускользнул от моего внимания… Вы богаты и знатны. Нельзя сомневаться в том, кому из нас отдадут предпочтение — вам или такому бедному поэту, как я, занимающемуся жалким ремеслом в ожидании успеха, а успех, может быть, никогда не придет… Но я не позволю похитить у меня мое счастье… Мы будем драться, милостивый государь, мы будем драться, — повторял он, раздраженный миролюбивым спокойствием своего соперника. — Я давно люблю мадемуазель Жуайез… В этой любви — весь смысл, вся радость моей жизни. Она придает мне силы терпеть это существование, столь мучительное во многих отношениях. Это единственное благо, каким я обладаю, и я готов умереть, но ни за что не откажусь от моей любви.
Как странно устроено человеческое сердце! Поль не любил прелестную Алину. Его сердце принадлежало другой. Он думал о ней только как о друге, об очаровательном друге. И что ж! При мысли, что Маранн увлечен ею, что она, по всей вероятности, отвечает на его чувство взаимностью, он вздрогнул от вспыхнувшей в нем ревнивой досады и довольно резко спросил, известно ли мадемуазель Жуайез, какие чувства питает к ней Андре, и разрешила ли она ему открыто заявлять о своих правах.
— Да, милостивый государь, мадемуазель Элиза знает, что я ее люблю, и до ваших частых посещений…
— Элиза?.. Так вы говорите об Элизе?
— О ком же еще я могу говорить?.. Другие слишком молоды…
Этот юноша вполне проникся традициями семейства Жуайез. Для него за прозвищем, исполненным глубокого уважения, за заботливостью ангела-хранителя была скрыта лучезарная прелесть двадцатилетней Алины.
Это краткое объяснение совершенно успокоило Андре Маранна. Он принес свои извинения Полю, усадил его в деревянное резное кресло, в котором ему позировали клиенты, и беседа их именно благодаря столь резко высказанному признанию Маранна скоро приняла дружеский, задушевный характер. Поль признался, что тоже влюблен, что он так часто приходит к г-ну Жуайезу, чтобы поговорить о той, которую любит, с Бабусей, знавшей его возлюбленную с детских лет.
— Точь-в-точь как я, — заметил Андре. — У меня тоже нет секретов от Бабуси, но отцу мы еще не решились сказать. Слишком скромное у меня положение… Вот когда мне удастся поставить «Мятеж»…
И они заговорили о замечательной драме «Мятеж», над которой Андре работал полгода днем и ночью, которая согревала его во время суровой зимы. Его вдохновение своим огнем побеждало жестокий холод в маленьком ателье и все вокруг преображало. Здесь, в этой тесной каморке, герои его пьесы являлись поэту как милые домашние духи, спускаясь с крыши или гарцуя на лунных лучах. Он видел красивые гобелены, ярко горящие люстры, укромные уголки парка с искрящимися каскадами — всю роскошь декораций. В дожде, барабанившем по стеклам, он слышал восторженный шум первого представления. Хлопанье вывесок над входной дверью воспринималось им как аплодисменты, а в гудении ветра, гулявшего по унылому пустырю среди разбросанных обломков снесенных зданий, в его вое, то набегавшем, подобно волне, то замиравшем, ему чудился гул, доносившийся из отворенных лож, где среди светской болтовни радостно возбужденной толпы слышались похвалы, отзвуки его успеха. Не только славу и деньги сулила ему эта благословенная пьеса, но и нечто неизмеримо более ценное. Вот почему он так любовно перелистывал свою рукопись, составлявшую пять толстых тетрадей в голубых обложках, таких же, как те, что валялись на кушетке левантинки, когда она возлежала и делала в рукописях пометки своим всемогущим карандашом.
Поль, подойдя к письменному столу, чтобы ознакомиться с этим шедевром, заметил женский портрет в богатой рамке, стоявший так близко от рукописи поэта, что, казалось, этот образ вдохновлял его. Наверно, портрет Элизы?.. О нет. Андре еще не считал себя вправе извлечь фотографию своей юной подруги из словно охранявшего ее семейного окружения. На портрете была изображена элегантная блондинка лет сорока, с кротким выражением лица. Узнав ее, де Жери не мог удержаться от восклицания.
— Вы с ней знакомы? — спросил Андре Маранн.
— Знаком. Это госпожа Дженкинс, супруга доктора-ирландца. Я был у них на вечере зимой.
— Это моя мать… — Понизив голос, молодой человек продолжал: — Госпожа Маранн вышла вторым браком замуж за доктора Дженкинса. Вас, наверное, удивляет, что я так бедствую, когда мои родители живут в роскоши? Но, знаете, случай иногда соединяет семейными узами очень разных людей. Мы с отчимом никак не могли поладить… Он хотел, чтобы я стал врачом, а я всегда мечтал о литературе. И вот, чтобы положить конец нашим пререканиям, от которых страдала моя мать, я решил оставить их дом и сам пробить себе дорогу, без чьей — либо помощи. Нелегкое дело! Денег у меня не было. Ведь все состояние принадлежит… господину Дженкинсу. Нужно было зарабатывать на жизнь, а вам должно быть известно, до чего это трудно таким людям, как мы с вами, получившим, как говорится, «хорошее воспитание»… Подумать только, что, пройдя так называемый полный курс наук, я вынужден был обратиться к этой детской забаве, чтобы добывать себе кусок хлеба! Кое-какие сбережения — карманные деньги, которые я откладывал, позволили мне приобрести необходимое оборудование, и я устроился в самой отдаленной части Парижа, чтобы не нарушать покоя моих родных. Между нами говоря, я не думаю, что моя фотография когда-нибудь сможет меня обеспечить. Особенно нелегки были первые шаги. Никто не заходил ко мне, а если случайно и являлся какой-нибудь чудак, то снимок не удавался — получалось тусклое, туманное пятно, похожее на привидение. Однажды, в самом начале, ко мне пожаловала целая свадьба: новобрачная вся в белом, молодой в жилете вот с таким вырезом, гости в белых перчатках, которые они непременно хотели запечатлеть на фотографии, потому что им не часто приходилось их надевать… Право, я думал, что сойду с ума… Эти черные силуэты, подвенечное платье, перчатки, флердоранж, выступавшие большими белыми пятнами, несчастная новобрачная, походившая на царицу из племени ньям-ньям, в венке, сливавшемся с ее волосами… И все они были так благодушны, так подбадривали меня… Я принимался за них двадцать раз, продержал их до пяти часов вечера. Они ушли от меня, когда уже стемнело, прямо к обеду. Вы себе представляете, как приятно им было провести день свадьбы в фотографии?..
30
Кассандр — персонаж итальянской комедии масок, глупый и доверчивый старик, которого все дурачат.