— Вот мой орден и диплом… Они принадлежат вам, мой друг… Я не имею права на них.
В сущности, этот жест ровно ничего не значил. Если бы Жансуле вздумал украсить свою петлицу, орденской лентой, его привлекли бы к судебной ответственности за незаконное ношение знаков отличия. Но не всегда можно требовать логики от эффектной театральной сцены, которая в данном случае привела к сердечным излияниям, объятиям, к борьбе великодушия, после чего Дженкинс положил орден и диплом к себе в карман, говоря, что будет протестовать в газетах… Набобу снова пришлось его удерживать:
— Ни в коем случае, безрассудный вы человек!.. Это может мне повредить в дальнейшем… Кто знает, а вдруг пятнадцатого августа…
— О, что касается этого!.. — воскликнул Дженкинс, ухватившись за эту мысль, и, воздев руки к небу, как на картине Давида «Клятва»,[28] торжественно заявил: — Я даю священную клятву…
На этом дело и кончилось. За завтраком Жансуле ни словом не обмолвился о декрете и был весел, как всегда. Хорошее расположение духа не изменяло ему в течение целого дня. А де Жери, которому происшедшая сцена раскрыла самую сущность Дженкинса, а также причину насмешек Фелиции Рюис, ее еле сдерживаемый гнев, когда она заговаривала о докторе, тщетно спрашивал себя, каким образом он мог бы разъяснить своему патрону всю глубину лицемерия ирландца. А между тем ему следовало бы знать, что южане, люди восторженные, с душой нараспашку, даже в пылу увлечения не бывают полностью ослеплены, что они никогда не теряют здравого смысла. Вечером Набоб раскрыл свою потрепанную записную книжку с надорванными уголками, где он в продолжение десяти лет отмечал свои миллионные операции, записывая лишь ему одному понятными иероглифами барыши и расходы. Он на несколько минут углубился в подсчеты, потом, повернувшись к де Жери, спросил:
— Знаете, дорогой Поль, чем я сейчас занимался?
— Нет, не знаю, господин Жансуле.
— Я только что подсчитал, — взгляд, искрившийся лукавством, типичный для южанина, словно подсмеивался над его же собственной добродушной улыбкой, — я подсчитал, что награждение Дженкинса орденом обошлось мне в четыреста тридцать тысяч франков.
Четыреста тридцать тысяч франков! И это еще не конец…
IX
БАБУСЯ
Три раза в неделю, как только наступал вечер, Поль де Жери отправлялся на урок счетоводства к г-ну Жуайезу. Занятия происходили в столовой, смежной с маленькой гостиной, где он увидел всю семью, когда впервые пришел сюда. Вот почему, знакомясь с тайнами дебета и кредита и не отрывая глаз от своего учителя в белом галстуке, он все же помимо своей воли прислушивался к доносившемуся из-за двери легкому жужжанию трудолюбивого улья, сожалея о том, что не видит прелестных головок, склонившихся под лампой. Г-н Жуайез никогда ни единым словом не упоминал о дочерях. Так же ревниво оберегая своих милых «барышень», как дракон охраняет заключенных в башню прекрасных принцесс, под влиянием чрезмерной отцовской любви рисуя себе самые фантастические картины, г-н Жуайез настолько сухо отвечал на расспросы своего ученика, осведомлявшегося о молодых особах, что Поль де Жери перестал заговаривать о них. Он только удивлялся, что ни разу не встретил Бабуси, о которой г-н Жуайез упоминал при всяком удобном случае, по поводу малейшего события в их семье, Бабуси, которая витала над всем домом как олицетворение царившего в нем порядка и покоя.
Такая необщительность со стороны почтенной дамы, которая, конечно, давно вышла из того возраста, когда можно опасаться излишней предприимчивости молодых людей, казалась ему чрезмерной. Что же касается уроков, то ими он был вполне удовлетворен: объяснения отличались ясностью, наглядный метод, применяемый преподавателем, ему нравился. Правда, у г-на Жуайеза был один недостаток: порой он погружался в раздумье, прерываемое неожиданными восклицаниями и междометиями, вылетавшими, как ракеты. В остальном это был отличный педагог, умный, терпеливый и добросовестный. Поль привыкал разбираться в сложном лабиринте бухгалтерских записей и решил, что должен втим удовольствоваться, не стремясь к большему.
Однажды около девяти часов вечера, когда молодой человек поднялся с места, собираясь откланяться, г-н Жуайез попросил оказать ему честь и выпить чашку чаю в кругу его семьи, как это было принято у них еще со времен бедной г-жи Жуайез, урожденной Сент-Аман, принимавшей некогда своих друзей по четвергам. С тех пор как она умерла и их материальное положение изменилось, они растеряли друзей, но все же сохранили свои скромные еженедельные приемы. Поль принял приглашение, и старик, приоткрыв дверь, крикнул:
— Бабуся!..
В коридоре послышались легкие шаги, и вслед за тем показалось личико двадцатилетней девушки, обрамленное густыми, пышными темными волосами. Де Жери в изумлении взглянул на г-на Жуайеза.
— Это и есть Бабуся?
— Да, мы так ее прозвали, когда она была еще маленькая. В чепце, обшитом рюшами, с авторитетным видом старшей она очень забавляла нас своей рассудительностью… Мы находили, что она очень похожа на свою бабушку. Так и утвердилось за ней это прозвище.
Тон славного старика давал понять, что в присвоении старушечьего имени очаровательному молодому существу он не находил ничего противоестественного. Все в доме придерживались того же мнения. Девицы Жуайез, подбежавшие к отцу и сгруппировавшиеся вокруг него, почти как на витрине у входных дверей, и старая служанка, поставившая на стол в гостиной, куда все перешли, великолепный чайный сервиз — последние остатки былой роскоши, — все называли девушку Бабусей, а та ни разу не выразила неудовольствия, словно из-за этого благословенного имени любовь всех ее близких приобретала известную почтительность, которая льстила ей и придавала ее высокому авторитету особый оттенок покровительственной нежности.
Потому ли, что со словом «бабуся» у него был связан дорогой образ, к которому он с малых лет относился с благоговением и любовью, но только де Жери почувствовал к этой девушке невыразимое влечение. Это чувство не походило на внезапный удар в самое сердце, нанесенный ему той, другой, на душевное смятение, при котором желание убежать, спастись от чар сливается с неизменной грустью, испытываемой наутро после бала, когда люстры погашены, звуки музыки смолкли и аромат цветов испарился в ночи. Глядя на эту девушку, которая с заботливостью доброй хозяйки, стоя, наблюдала за семейным столом, окидывая своих «детей», своих «внучат» взглядом, преисполненным деятельной любви, у него явился соблазн узнать ее поближе, стать ее другом, ее старым другом, поверить ей то, в чем он признавался только самому себе. И когда она протянула ему чашку чаю без светского жеманства и салонных любезностей, ему захотелось сказать ей, как говорили остальные: «Благодарю вас. Бабуся» — и вложить в эти слова всю свою душу.
Вдруг раздался непринужденный, громкий стук, заставивший всех встрепенуться.
— А вот и господин Андре… Элиза! Налей ему чашку чаю. Яйя, печенье!..
Между тем мадемуазель Анриетта, третья девица Жуайез, унаследовавшая от матери, урожденной де Сент-Аман, влечение к светскости, по случаю прихода гостей бросилась зажигать две свечи у фортепьяно.
— Пятое действие закончено!.. — крикнул с порога новый гость, но тут же смолк. — Ах, извините!..
Он явно смутился при виде незнакомца. Г-н Жуайез представил молодых людей друг другу.
— Господин Поль де Жери, господин Андре Маранн, — произнес он не без некоторой торжественности.
Он вспомнил былые приемы, которые устраивала его жена. Вазы на камине, две большие лампы, шкафчик с безделушками, кресла, поставленные кружком, казалось, разделяли его иллюзию: они словно помолодели и заблистали при таком необычном наплыве гостей.
— Итак, ваша пьеса окончена?
— Окончена, господин Жуайез, мне бы хотелось прочитать ее вам в один из ближайших вечеров.
— Непременно, господин Андре, непременно! — хором ответили девушки.
28
На картине Давида «Клятва Горациев» (1784–1785) изображены три юных римских воина, поднявших руки к мечам, которые передает им отец.