Изменить стиль страницы

Фанни произнесла эти слова с полным убеждением; она в самом деле полагала, что женщины — рабыни своих причуд и что ни одна из них не устоит перед первым порывом страсти. Жан защищался, но неуверенно; он обращался к своей памяти, спрашивал себя, наводили ли его когда-нибудь на грешные мысли невинные ласки Дивонны. И хотя он не мог припомнить ни одного такого случая, чистота его привязанности к Дивонне была замутнена, нежная камея была поцарапана.

— А ну посмотри!.. Головной убор твоих землячек…

Она надела на голову и заколола булавкой белую косынку, отчасти смахивавшую на «каталонку», то есть на трехцветный чепчик, какой носят уроженки Шатонефа, и эта косынка прикрыла ее красивые, расчесанные на прямой пробор волосы. Сейчас Фанни стояла перед ним, вытянувшись во весь рост, в батистовой ночной, ложившейся молочно-белыми складками рубашке.

— Ну что, похожа я на Дивонну? — сверкая глазами, спросила она.

О нет, нисколько! Она была похожа на самое себя, и этот ее убор напоминал не чепчик южанки, а шапочку заключенной, которую на нее надели в Сен-Лазаре и в которой, как уверяют, она была особенно хороша, когда послала на суде каторжанину прощальный воздушный поцелуй: «Не горюй, дружочек, счастье нам еще улыбнется…»

И от этой мысли Жану стало так больно, что, как только Фанни легла, он, чтобы не видеть ее, сейчас же потушил свет.

На другой день к ним спозаранку явился с задорным видом, размахивая тросточкой, дядюшка.

— Здорово, ребята! — приветствовал он их тем разухабисто-покровительственным тоном, каким в былое время разговаривал с ним Курбебесс, когда заставал его в объятиях Цыпочки. Казалось, Сезер был еще сильнее возбужден, чем накануне. В этом был повинен, без сомнения, отель Кюжа, но еще больше — восемь тысяч франков, которые лежали у него в бумажнике. Эти деньги ассигнованы на покупку Пибулет — ну да, конечно, — но ведь имеет же он право истратить несколько луидоров и позавтракать с племянницей за городом!..

— А как же Бушро? — спросил племянник; он не мог себе позволить два дня подряд не показываться в министерстве. Условились позавтракать на Елисейских Полях, а затем мужчины пойдут к доктору.

Балбес мечтал совсем не о том; ему мерещилась поездка в Сен-Клу в роскошном экипаже, с изрядным запасом шампанского. И тем не менее они отлично позавтракали на террасе ресторана, затененной лаковым деревом и акацией, под звуки оркестра, сыгрывавшегося в соседнем кафешантане. Сезер болтал без умолку, был чрезвычайно любезен и всячески старался обворожить парижанку. Пробирал официантов, хвалил метрдотеля за то, как у них приготовляют рыбу. Фанни смеялась заливистым, неестественным глупым смехом, она вносила в этот завтрак пошлость отдельных кабинетов, а Госсену это было неприятно, и неприятна была ему та короткость отношений, какая, помимо него, устанавливалась между дядюшкой и племянницей.

Глядя на них, можно было подумать, что они подружились лет двадцать назад. Балбес, расчувствовавшись после десертных вин, говорил о Кастле, о Дивонне и о «маленьком» Жане… Он, Сезер, счастлив, что около Жана такая серьезная женщина, она не даст ему наделать глупостей. Жан обидчив, с ним не так-то легко ладить, и Сезер, тусклыми, маслеными глазками глядя на Фанни и похлопывая ее по плечу, заплетающимся языком давал ей как новобрачной советы.

У Бушро он протрезвел. Да хоть кого отрезвило бы двухчасовое ожидание в доме на Вандомской площади, на втором этаже, в огромных комнатах, высоких и холодных, набитых молчаливыми, пришибленными людьми, весь этот ад человеческого страдания, круги которого они прошли один за другим, переходя из комнаты в комнату, вплоть до кабинета великого ученого.

У Бушро была феноменальная память, и он сейчас же вспомнил г-жу Госсен: десять лет назад, как только она заболела, он приезжал в Кастле на консультацию. Он попросил подробно описать, как протекала болезнь, просмотрел рецепты и тут же успокоил Сезера и Жана относительно мозговых явлений — по его мнению, их вызвали некоторые лекарства. Потом, неподвижный, сдвинув густые брови, нависшие над острыми, пронзительными глазками, Бушро долго писал письмо своему собрату в Авиньон, а дядюшка и племянник, затаив дыхание, прислушивались к скрипу пера, и он заглушал для них весь шум роскошного Парижа. В эти минуты врач представал перед ними во всем своем современном могуществе — могуществе последнего священнослужителя, могуществе, которым обладает предмет наивысших упований, могуществе неодолимого суеверия.

Сезер вышел от него степенный и присмиревший.

— Я поеду в отель за вещами. Понимаешь, мой мальчик, парижский воздух скверно на меня действует… Если я останусь, то непременно наделаю глупостей. Я уеду с семичасовым поездом. Извинись за меня перед племянницей, ладно?

Жан, напуганный ребячливостью и легкомыслием дядюшки, не стал его удерживать. Наутро, проснувшись, он уже благословлял судьбу за то, что дядя вернулся под крылышко к Дивонне, как вдруг к ним вошел Сезер с поникшей головой, в растерзанном виде.

— Боже мой! Дядюшка, что с вами?

Безгласный и одеревенелый, дядюшка плюхнулся в кресло, а затем начал постепенно выходить из оцепенения и признался, что у него была одна встреча, напомнившая ему времена Курбебесса, за встречей последовал обильный ужин, и в одну ночь он спустил в злачном месте все восемь тысяч франков… У него не осталось ни единого су, ничего!.. Как он теперь вернется домой, что скажет Дивонне? А покупка Пибулет?.. И тут, как бы в припадке умоисступления, он заткнул большими пальцами уши, прикрыл глаза и, дав волю своим чувствам, завыл, зарыдал, предался самобичеванию, стал рассказывать о себе, — как видно, южанину хотелось пространной исповедью облегчить свою совесть… Да, он — позор семьи, он — ее несчастье. Ведь можно убивать волков, почему же нельзя убивать таких типов, как он? Если бы его брат не проявил душевного благородства, то где бы он сейчас был?.. На каторге, вместе с ворами и фальшивомонетчиками.

— Дядюшка, дядюшка!.. — пытаясь остановить его, в отчаянии повторял Жан.

Но тот продолжал самозабвенно и упоенно каяться, он рассказывал о своем преступлении во всех подробностях, а Фанни смотрела на него со смешанным чувством жалости и восхищения… Во всяком случае, это человек сильных страстей, — «пропадай все пропадом!» — а она таких любила. Ее доброе сердце болело за него, и первым ее душевным движением было прийти ему на помощь. Но как? Она целый год ни с кем не видалась, у Жана в Париже никаких знакомств!.. Внезапно ее осенило: Дешелет!.. Он малый славный и сейчас в Париже.

— Да мы же с ним почти незнакомы… — возразил Жан.

— Я сама к нему пойду…

— То есть как? Ты… к нему?..

— А что ж тут такого?

Они обменялись взглядами и поняли друг друга. Дешелет тоже был ее любовником, любовником на одну ночь, и она его помнила смутно. Но Жан помнил всех. Ее любовники все до одного помещались у него в голове, как святые в календаре.

— Впрочем, если тебе это неприятно… — слегка смутившись, сказала она.

Но тут Сезер, утихнувший, пока Фанни и Жан переговаривались между собой, устремил на нее испуганный взгляд, выражавший такую отчаянную мольбу, что Жан смирился и скрепя сердце дал согласие…

Каким долгим показался дяде и племяннику этот час, в течение которого они, перегнувшись через балконные перила, все поглядывали, не идет ли Фанни, как тягостны были одолевавшие их мысли, в которых они ни за что не сознались бы друг другу!

— Дешелет далеко живет?..

— Нет, на Римской… Два шага!.. — с бешенством отвечал Жан; ему тоже казалось, что Фанни запаздывает. Он пробовал утешать себя тем, что у Дешелета девизом в любви было: «Никаких завтра», — а еще его успокаивал пренебрежительный тон, в котором инженер говорил при нем о Сафо как о бывшей львице. Но тут же в нем просыпалось самолюбие, и ему даже хотелось, чтобы она понравилась Дешелету, чтобы она пленила его. Ох уж этот старый сумасброд Сезер! По его вине у племянника открылись былые раны.