Все это она усваивала, напластовывая разнородные особенности, и в конце концов образовалось явление, подобное стратификации, благодаря которой по различным слоям можно определить возраст и сдвиги земной коры. При ближайшем рассмотрении оказалось, что она совсем не умна. Какое там умна! Глупа, как корова, вульгарна да еще на десять лет старше, держит она его силою своего прошлого, силою низкой, сосущей ревности, и припадков и вспышек этой своей ревности он уже не в силах таить, — он по любому поводу ополчается то на того, то на другого.
Романы Дежуа никто не покупает, собрание его сочинений валяется во всех книжных лавках, собрание это можно купить за двадцать пять сантимов. А старый сумасброд Каудаль в его-то годы помешался на любви.
— Ты знаешь, у него зубов нет… Я наблюдал за ним, когда он завтракал в Вилль-д'Авре… Он ест, как коза, жует передними зубами.
И талант ему изменил. Какая дрянь эта его «Наяда», которую он показал на последней выставке! «Из рук вон…» Это выражение — «из рук вон» — Госсен позаимствовал у Фанни, а она, в свою очередь, — у самого скульптора. Когда Госсен таким образом разделывал кого-нибудь из тех, кто был у Фанни до него, она в угоду ему поддакивала. Надо было слышать, как этот мальчишка, ничего не смысливший в искусстве, не знавший жизни, да и ничего еще, в сущности, не знавший, и нахватавшаяся верхушек девица, кое-чего набравшаяся у знаменитых людей искусства, судили обо всем свысока, какие безапелляционные выносили они приговоры.
Но в глубине души Госсен особенно ненавидел гравера Фламана. Госсен знал о Фламане только то, что Фламан был красив, как и он — белокур, что Фанни называла его «дружочек», что она ходила к нему на свидания в тюрьму и что, когда Жан принимался за него и называл его «сентиментальный каторжник» или «красавчик арестант», Фанни молча отворачивалась. Как-то раз Госсен упрекнул Фанни в снисходительном отношении к преступнику, а она ответила на его упрек спокойно, но довольно твердо:
— Ты прекрасно понимаешь, Жан, что, раз я люблю тебя, значит, я его разлюбила… Я больше туда не хожу, на письма не отвечаю, но я тебе не позволю дурно отзываться о человеке, который любил меня до безумия, который из любви ко мне пошел на преступление…
Это чистосердечие — лучшее, что было в Фанни, — обезоружило Госсена, но с того дня злобная ревность, подхлестываемая недоверием, не покидала его, и он иной раз приходил домой среди дня, неожиданно для Фанни: «А что, если она пошла к тому на свидание?..»
Он всегда заставал ее в их гнездышке — своей домоседливостью она напоминала восточную женщину — бездельничавшей или сидевшей за фортепьяно и дававшей урок пения их тучной соседке, г-же Эттема. После пожара они подружились с милыми этими людьми, полнокровными и добродушными, жившими на сквозняке, с вечно открытыми дверями и окнами.
Муж, чертежник, служивший в Главном артиллерийском управлении, брал работу на дом и каждый вечер и все воскресенье сидел в одной рубашке, обросший бородой до самых глаз, за широким раздвинутым столом, потел, пыхтел и поминутно встряхивал рукавами, чтобы было прохладнее. Его толстая жена тоже обливалась потом, хотя она в своем неизменном капоте вечно сидела сложа руки. Время от времени, чтобы разогнать по жилам кровь, они распевали свои любимые дуэты.
Обе пары быстро сошлись.
Около десяти часов утра за дверью раздавался громкий голос г-на Эттема:
— Вы готовы, Госсен?
Их присутственные места были расположены неподалеку, и они ходили на службу вместе. Грузный, вполне заурядный, стоявший на несколько ступеней ниже своего юного соседа, чертежник говорил мало и до того невнятно, как будто борода росла у него не только на щеках, но и во рту, и тем не менее Жан с его душевным хаосом испытывал потребность в общении с ним, так как в нем чувствовался человек порядочный. Госсен держался за это знакомство особенно потому, что его возлюбленная жила в одиночестве, населенном воспоминаниями и сожалениями, быть может, более для него опасными, чем даже ее прежние увлечения, от которых она добровольно отреклась, а в г-же Эттема, все мысли которой были заняты мужем, которая то готовила ему к обеду какой-нибудь кулинарный сюрприз, то разучивала новый романс и пела его потом на закуску, он видел благой пример для Фанни — пример честности и нравственной чистоплотности.
Но когда их дружба дошла уже до взаимных посещений, в душе у Госсена зародилось сомнение. Соседи, наверно, считают их мужем и женой, его совесть восставала против этой лжи, и во избежание недоразумений он попросил Фанни предупредить соседку. Фанни весело рассмеялась… Бедное дитя! До чего же он еще наивен!..
— Да они ни одной секунды не думали, что мы женаты!.. Им на это наплевать с высокого дерева!.. Если б ты знал, где он взял жену!.. Я по сравнению с ней святая, прямо хоть свечки от меня зажигай. Он на ней женился, теперь она принадлежит только ему, и, как видишь, ему нет никакого дела до ее прошлого…
Больше Госсен к этому не возвращался. Кто бы мог подумать: эта уютная, ясноглазая женщина с нежной кожей, с детским смешком, употреблявшая устаревшие провинциальные выражения, обожавшая душещипательные романсы и витиеватые обороты, оказывается, женщина с прошлым, а между тем ее супруг так спокоен, так уверен в своем овеянном влюбленностью благополучии! Вот он идет с ним рядом, держит в зубах трубку и время от времени блаженно затягивается, а он, Госсен, думает все об одном и том же, исходит бессильной яростью.
— Пройдет, дружочек!.. — прошептала ему Фанни в такой час, когда близкие люди говорят друг другу все. И она старалась его успокоить, она была с ним ласкова, очаровательна, как в первый день, но за последнее время в ней появилось что-то развязное, чему Жан никак не мог подыскать точное определение.
Это выражалось в более свободной манере держать себя, в той непринужденности, с какой она высказывалась, в сознании своей власти над ним, в той поразительной откровенности, с какой она без всякого с его стороны понуждения рассказывала о своем прошлом, о своих кутежах, о своих странных выходках. Теперь она уже курила открыто, набивала папиросу, бросала ее недокуренной где придется — эту вечную папиросу, из-за которой девицы вроде нее весь день ходят такие вялые — а в разговорах с ним высказывала в высшей степени циничный взгляд на жизнь, толковала о подлости мужчин, о низости женщин. Даже выражение лица у нее изменилось: в глазах словно осела муть стоячей воды, в которой нет-нет да и сверкнет отблеск бесстыдного смеха.
Их страсть выражалась теперь тоже иначе. На первых порах Фанни сдерживалась, щадя нежный возраст своего возлюбленного, боялась спугнуть его юношеские мечты, но когда она увидела, какое впечатление произвел на этого ребенка внезапный срыв покрова с ее разгульного прошлого, когда она удостоверилась, что разожгла в его крови болотную лихорадку, то перестала стесняться. Она долго себе не позволяла извращенных ласк, стискивала зубы и не давала вырваться исступленным выкрикам, зато теперь она все выпустила на волю, теперь она раскрывалась, отдавалась со всем пылом влюбленной и опытной куртизанки, теперь это была Сафо во всей ее отталкивающей славе.
Стыдливость, сдержанность — ну, а для чего? Мужчины все одинаковы, все испорчены, все отъявленные развратники, и этот младенец тоже не составляет исключения. Приманить их тем, на что они обыкновенно клюют, — это самый верный способ привязать их к себе. И она отлично знала: привитою ему порочностью наслаждений он потом заразит других. Так яд проникает, распространяется, жжет тело и душу, подобно факелам, которые, как о том повествует латинский поэт, переходили из рук в руки на ристалище.
V
У них в комнате рядом с прекрасным портретом Фанни кисти Джемса Тиссо[71], запечатлевшим былое ее великолепие, висел южный вид в черных и белых тонах, снятый при ярком солнце плохим деревенским фотографом.
71
Джемс Тиссо (1836–1902) — французский живописец и гравер.