Изменить стиль страницы

Он вспомнил и Мартина Добиаша. А этот чем отличается от Прокопа? Разве это не он, Добиаш, рассказал журналисту о всех проблемах комбината, разве не он (правда, по указанию директора!) водил его по всему заводу и болтал обо всех трудностях, с которыми сталкивается Буковая?! В том-то и дело! Без него Прокоп ничего не узнал бы! Ведь журналист просто использовал все идеи и взгляды Добиаша. Этот репортаж написан ими обоими — Прокопом и Добиашем. Так что выходит… и Добиаш восстал против него! Так оно и есть! Ведь это он, Добиаш, пришел и сказал, чтобы послали в «Форум» телеграмму.

Юрай Матлоха растерялся: как же так, а ведь он хотел предложить Добиаша на должность директора. Он, конечно, молод, но у него достаточно опыта, он хороший специалист, серьезный парень, умеет ладить с людьми, на него можно положиться. Словом, перспективный кадр.

Ладно, надо отложить этот вопрос до завтра, сейчас он ничего уже не решит. Надо выспаться.

Было уже далеко за полночь. Кароль Крижан сидел неподвижно в своей комнате, вытянув под столом ноги, сложив руки на груди и свесив голову. Могло показаться, что он дремлет, забыв выключить верхний свет, который тускло освещал застывшие предметы, и оставив включенным радио, которое приглушенно передавало какую-то усыпляющую мелодию.

Однако он вскоре поднял голову, встал и медленно подошел к окну. Он увидел за окном опустевшую Полевую улицу, а за частоколом деревьев угадывались стены и кресты Ондрейского кладбища.

Полевая улица, думал Крижан лениво, тебя можно или любить, или ненавидеть.

Он распахнул окно. В комнату полились ароматы летней братиславской ночи: тяжелый дух отцветающих акаций из Медицинского парка, запахи трав с Ондрейского кладбища, вонь расплавленного асфальта и дунайского ила. Он вбирал в себя эти запахи поздней ночи и городской тишины, которую нарушало лишь дальнее фырчание моторов и одинокая песня подвыпившего прохожего.

Он смотрел на улицу и думал о том, как сурово воспитала его эта улица: никто ничего тут задаром не делает.

Потом он подумал о материале, который сегодня сдал в редакцию. Он был доволен.

Опершись локтями о подоконник, он смотрел на вереницу неоновых фонарей. Ему вдруг пришло в голову: а почему он написал эту беседу? Почему он, собственно, пишет не репортажи, не рецензии, а именно беседы? Мысль против мысли, вопрос против ответа, диалог двух знающих людей. Почему?

Ночь была теплой, дул легкий ветерок, поглаживая Крижану лицо и отгоняя сон. На Малой станции протяжно загудел паровоз, и ночь отозвалась прерывистым эхом.

А он все раздумывал. Мое любопытство ненасытно, чем дальше, тем больше растет моя тревога, жажда поиска. Я все еще не услышал ответа на свои вопросы. Поэтому я постоянно возвращаюсь к беседам. Что же я ищу? Отзвук собственным мыслям? Истину? Истина всегда абстрактна и далека. Отстраненность истины, собственно, является формой ее существования. Пока она будет ускользать от меня, до тех пор я буду идти за ней, до тех пор, пока не устану…

Полевая улица… Улица утраченных надежд и сомнительного существования. Разве мое журналистское стремление к чистоте образа и совершенству мыслей не является непрерывным бегством от этих отношений?

Там, на Полевой улице, живут его товарищи и сверстники, те, с кем он рос, играл в футбол и хоккей на полянке перед кладбищем, играл «в салочки» в Медицинском парке и среди кладбищенских могил, а потом просиживал в «Будваре» за кружкой пива и до омерзения пережевывал одни и те же слова и фразы, так, что просто тошнило от этого. Это было пустым избиением надежд, повторением одной и то же мечты, рождением одних и тех же иллюзий. Ничего этого не осталось, ничего не осуществилось, одни закончились на отупляющей работе, другие — в неудачных браках, двое-трое — эмигрировали, а кое-кто оказался за решеткой.

И только он, Кароль Крижан, мужественно борется с Полевой улицей. Он ищет ответы на вопросы: откуда и почему он тут взялся, почему он должен жить так, как живет, и какой во всем этом смысл? Газету он выбрал как средство борьбы — кто бы знал, как это тяжко и утомительно?!

Беседы Крижана жестко и четко сформулированы, их любят читать, но только он один знает, почему и ради чего он это делает. Чтобы узнать то, чего он никак не может узнать.

Он разделся и лег в постель. Далеко за городом, за хребтами Карпатских гор, начинал брезжить рассвет.

ЧЕТВЕРГ

И придут наши дети img_17.jpeg

1

И придут наши дети img_18.jpeg

С раннего утра было душно и жарко. Бледно-голубой небосвод напоминал выстиранное полотно, выцветшее от солнца. И хотя всего два дня назад над городом промчалась гроза, казалось, что она вот-вот явится снова.

Организм Михала Порубана чувствительно реагировал на смену погоды. Когда падало давление, у него болела голова, появлялась одышка, а сердце болезненно сжималось. Вот и в четверг он проснулся еще до шести, но остался лежать в постели, всем своим телом, каждым мускулом и каждым нервом ощущая страшную усталость. Он глядел в белый потолок над своей головой и пытался собраться с мыслями, чтобы заставить тело подчиняться их воле. Однако мысли расплывались, исчезая где-то в белой поверхности потолка, которая туманилась перед глазами и колыхалась, как море в часы прилива. Он лежал, не находя в себе сил сопротивляться этому чувству беспомощности, впадая в некое отупение, безволие, небытие.

Он заснул.

Проснулся вспотевший, раскрытый, чувствуя тупую боль в груди и в голове. Нащупал часы на ночном столике: половина восьмого! Он проспал, такого с ним ни разу еще не было. Он сидел на влажных простынях, опустив руки между колен и свесив голову. Закурил сигарету, но после нескольких жадных затяжек погасил. Она не принесла облегчения.

Он встал и с минуту пытался справиться с приливами крови к голове, потом наклонился, уперся ладонями в колени и стал глубоко дышать. Он чувствовал, как кровь шумит в висках, пульсируя под кожей и причиняя боль. Он снял пропотевшую пижаму, прошел в ванную и умыл лицо холодной водой. Ему немного полегчало, но чувствовал он себя плохо, у него стали дрожать колени, а перед глазами крутились какие-то разноцветные спирали.

Он сидел в кухне, положив руки на стол, ничего не видя и ничего не чувствуя, ни своих мыслей, ни своего тела. Ему не хотелось ни есть, ни пить. Он так и сидел безучастно, и лишь когда пошевелил рукой, это движение словно привело его в чувство, ему показалось, что это не его рука, что она принадлежит совсем другому человеку. Усилием воли он вернул себя к жизни: да, да, надо идти в редакцию. Надо одеться, поесть… Нет, есть он сейчас не будет, все равно в рот ничего не полезет. Надо позвонить в редакцию, чтобы прислали шофера… ах, да! Он ведь в командировке… Надо вызвать такси… Лучше всего было бы еще на минутку лечь и поспать, чтобы организм как-то справился с предательством собственных членов. Но он абсолютно уверен, что если ляжет, то будет спать до тех пор, пока тело не наверстает все прежние бессонные ночи и ежедневные вставания ни свет ни заря, пока не освободится от всех накопившихся забот и тревог, от многочисленных обязанностей, старых и новых, которые наложили свой отпечаток за все эти годы. Если бы меня разрезать с головы до пят, подумал он, как это делают со школьными препаратами, то нашли бы внутри окаменевшие заботы, по которым можно было бы прочесть летопись человеческой жизни. Вместо внутренних органов там увидели бы одни заботы, в которых закодирована вся моя жизнь, обязанности, решенные и нерешенные проблемы, гул ротационных машин, прокуренный воздух заседаний и ночи, проведенные за пишущей машинкой, командировки с маленьким чемоданчиком, зубной щеткой и пижамой, гостиничные комнаты, все, все, что составляет жизнь журналиста…