Хилсмен пережил несколько неприятных минут. Больше ничего не говорил, ушел не прощаясь. Джоан выбежала вслед, рыдала, застыв на пороге. Он повернулся. Разметавшиеся волосы, вздымающаяся грудь, крик - слова не разобрать. Что-то страшное мелькнуло во взгляде Хилсмена - Джоан осеклась, будто захлебнулся орущий приемник, потому что кто-то рывком выдернул вилку из сети.

Они молча смотрели друг на друга. Джоан прикрыла халатик, сжалась, втянула голову в плечи. Хилсмен дождался лифта, вошел, повернулся и снова, как Борста, как мать, как отца, увидел человека в дверном проеме. Он уже перестал различать, кто это: друг? мать? отец? близкая женщина?

Просто человек в дверном проеме. Единственный кто верит ему, Кристиану Хилсмену, потому что только Кристиан неустанно думает об этом человеке и каждый раз напоминает себе: промахнуться невозможно.

Хилсмен судорожно нажал на кнопку и неожиданно понял, что полюбил человека в дверном проеме, безымянного, безликого, полюбил, как любят каждого, кто занимает самое важное, самое большее место в твоей жизни.

Ровно через три дня Хилсмену позвонили. На работу. Он спустился вниз. Как и в первый раз, его ожидали. Та же пара. Приветливо поздоровались.

- Надумали? - уточнил тот, что постарше, бычок с аккуратным пробором и расплющенным носом боксера. Кристиан дал себе слово держаться запросто, не шарахаться, не канючить, не лепетать и по возможности быть мужчиной. Он игриво - чтобы скрыть нервозность - потер руки:

- А если откажусь?

Молчаливый напарник бычка хохотнул, также потер руки, как бы принимая приглашение к участию в игре:

- Тогда… мы отрежем вам уши.

Нелепость сказанного ошеломила Хилсмена. И улыбка говорящего. Хилсмен так до конца жизни не мог бы понять, что это: шутка или, как все, что исходило от его новых знакомых, серьезное предостережение?

Дав согласие, он уже не думал о пустяках. Вечером принял снотворное, чтобы завтра, в субботу, когда его повезут показывать нужный дом, а потом на стрельбище, чувствовать себя если не на высоте, то хотя бы прилично.

Хилсмен метался по кровати, стонал, выкрики, особенно сильные к утру, оглашали спальню. На стрельбище Хилсмен успокоился, выяснилось, стреляет он неплохо.

От бога, нехотя признал мрачный инструктор. Хилсмен, как и все любил похвалы. Порадовался про себя. Стрелял, сжимая рукоятку обеими руками, чувствовал себя уверенно, возникало приятное ощущение, что лоснящийся от смазки револьвер не выскользнет. Вначале отдача испугала Хилсмена - оказалась неожиданно сильной, потом привык, заранее расслаблялся перед очередным выстрелом и мощный толчок воспринимал, как подтрунивание, тычок друга-верзилы, которого распирает от неуемной энергии.

Через полтора часа стрельбы инструктор обратился к бычку:

- Отлично. Можно больше не приезжать. Для соревнований слабовато, для дверной щели в самый раз.

Пошел дождь. Смачно чавкала грязь. Поездку по адресу жертвы решили перенести на следующий день. Хилсмен понял: дело не в дожде, у его провожатых изменились планы. Он промолчал, когда старший, как бы оправдываясь, заметил:

- Лучше смотреть при солнечном освещении, тогда и в непогоду отыщешь.

Ерунда, подумал Хилсмен, какая разница? Наоборот, в дождь меньше вероятность привлечь чье-то внимание. Приходится верить сопровождающим: у них опыт, а у Хилсмена лишь желание скорее покончить с этим делом.

У подъезда хилсменовского дома незнакомец с перебитым носом потрепал Кристиана по плечу. Оружие оставили Хилсмену. Он положил тупорылый револьвер с пузатым барабаном на стол, долго смотрел, потом спрятал в тумбочку в спальне. Не подошло. Засунул под подушку - тоже не устроило. Тогда Хилсмен переложил новую в его обиходе вещь в ящик, где хранились дипломы, свидетельства, значки и прочая мишура, что невольно пристает к человеку за долгие годы и от которой проку никакого, а выбросить рука не поднимается.

Спал неплохо. Когда за ним заехали, быстро спустился. Обменялись кивками, поехали. Сначала все шло хорошо, потом Хилсмен поймал себя на некотором беспокойстве: район, по которому они ехали, был ему знаком, помимо матери, здесь жило несколько его друзей. В отдалении проплыл дом матери, голубоватая жердь с железякой-скульптурой на крыше. Скрылась в заводских дымах.

Хилсмен успокоился. Машина петляла по переулкам, повороты, повороты, скрипнул ручной тормоз - Хилсмен замер. Перед ним сквозь лобовое стекло просматривались первые этажи трех одинаковых домов. В одном из них жил Борст.

Вышли из машины. Бычок сунул Хилсмену бумажку, шепнул, чтобы тот шел один. Сначала Кристиан боялся заглянуть в бумажку, надеялся, что дом другой. Оказался тот - дом Борста. А потом и этаж, и квартира совпали. Заныло в затылке…

Хилсмен усмехнулся. Не нужно говорить, что он проснулся. Давно не спал, просто стоял с намыленными щеками перед зеркалом в ванной и проигрывал такой вариант. А что? Он скорчил гримасу отражению: лезвием стянул пену вниз, обнажились гладко выбритые щеки. Хилсмен плеснул в лицо ледяной водой, растерся жестким полотенцем докрасна, смазал лосьоном горящую кожу.

Снизу раздался сигнал автомобиля. На сей раз настоящий. Кристиан вышел на балкон, перегнулся. Его ждали, он собрался и через десять минут уже ехал, к счастью, все дальше и дальше от известных ему мест в городе.

Ему показали дом. Чистенький, чуть на отшибе от других. Он мысленно поднялся на нужный этаж, посмотрел на плотно закрытую дверь Его размышления прервали слова бычка:

- Четвертый этаж. Завтра утром. Дверь подъезда будет открыта.

Дома Хилсмен несколько раз проворачивал барабан, как учил инструктор. Получилось. Спать не хотелось. Он понимал, все меньше времени, чтобы что-то изменить. Да и зачем? Позвонил Борст. Потом мать, сказала, что благодарна за ликер, напиток знатоков. Хилсмен не сомневался, что мать довела до его сведения мнение очередного воздыхателя.

Итак, если отбросить мелочи, что же оставалось? Он - Кристиан Хилсмен - в трезвом уме и доброй памяти согласился совершить насильственное убийство. Он пытался разобраться вначале, прислушаться к другим, искал поддержки, понимания, стремился уяснить главное; либо с негодованием отвергнуть предложение, либо взрастить в себе ледяную уверенность. Поставил в известность близких. Результат? Никто не поверил. В который раз Хилсмен убедился: понятие «близкие» - бессмысленно, наиболее удалено от чего-то реального, действенного. Ни помощи, ни понимания ждать не приходится. Самое большое - кисло-сладкие улыбки, чаще всего - открытое недовольство: как же, кто-то может нарушить их покой.

Близкие любят отдыхать в тени удачи, но не любят ее растить.

Хилсмен вспомнил, что при встрече с Баклоу тот уверял, ваше повышение дело решенное, но возникли некоторые трудности. Наверху иногда любят оказать противодействие. Просто так. Любому. Я, конечно, сломаю их сопротивление, тем более что сопротивляются они скорее по инерции. Никаких конкретных причин не желать вашего роста у них нет. Вы - редкостный работник. На досуге заезжайте ко мне. Потолкуем.

Хилсмен знал, что при многочисленных недостатках Баклоу- от перхоти до полного пренебрежения судьбой ближнего - за ним водилось и неоспоримое достоинство. Если Баклоу говорил, что сломает, можно было не сомневаться - так оно и будет. Выходило, что с работой, с карьерой, о которой он мечтает так много лет, все в порядке.

Он четко проговорил: каждый день с девяти до пяти на одном и том же стуле и так всю жизнь? Увольте! Есть варианты и получше. Что он чувствовал? Будто удалось вырвать ногу из капкана: он и впрямь мальчиком угодил меж железных зубьев и помнил мертвую хватку, боль, содранную кожу и кровь.

Страх перед поездкой к жертве выцвел, потускнел, что-то перегорело, с мрачным удовлетворением подумал Кристиан и в ту же минуту ужаснулся: волна страха накатила внезапно, как будто страх только и ждал, как бы Хилсмен забыл о нем.

Кристиан заставил себя успокоиться, еще раз проиграл все с начала до конца. Есть ли смысл неизвестно откуда взявшимся нанимателям в обмане, хотят ли они сдать его с поличным полиции с опаленным пороховыми газами пистолетом в руках? Ни малейшего смысла. Попади Хилсмен в полицию, он не станет скрывать, кто, как и при каких обстоятельствах предложил ему убийство. У него достанет сил подробно описать их рожи, дорогу, по Которой его возили на стрельбище, и многое другое. Он понимал: его молчание всем много выгоднее, чем язык, развязанный над полицейским протоколом.