Около семи, с бутылкой французского ликера Хилсмен стоял перед матерью.

- О! - Мать погладила бутылку, только потом посмотрела на сына. Она любила сладкие напитки, быстро приготовила чай.

Кристиан рассказывал о работе, о том, что Баклоу - его шеф всегда говорит, что Хилсмен самый способный, а выдвигает других, о Радже Сингхе - индийце, который кланяется по сто раз на день, завидев тебя еще с противоположного конца коридора, и каждый месяц получает прибавку. Хилсмен раздраженно щелкнул пальцами:

- Прозорливые устранители общественных конфликтов, им всех жалко: черных, потому что они черные, индийцев, потому что они индийцы, вьетнамцев, потому что они вьетнамцы, и только обычных людей, родившихся в чертовых дырах, разбросанных по этой злополучной стране, никому не жалко.

Мать наполнила крохотные рюмки, закатила глаза. Кристиан смотрел через стол и ловил себя на том, что перед ним совершенно чужой, непонятный ему человек. Глаза матери блестели. Оба предусмотрительно молчали - большинство тем вызывало обоюдное раздражение. Мать осушила рюмку, Кристиан попросил еще чая. В детстве, когда он должен был в чем-то признаться - наказуемом, греховном, мать мгновенно понимала это. И сейчас она посмотрела на него густо намазанными глазами, как много лет назад, со смешинкой и потаенной угрозой: выкладывай, выкладывай, все равно не скроешь.

Хилсмен с опаской подцепил хрупкую, как яичная скорлупа, японскую чашку, прозрачную - чернота густого чая проступала наружу. Отпил, неловко скрючился на низеньком стуле, заметил, оглядевшись вокруг:

- У тебя мило, уютно…

Мать поняла, что Кристиан не знает, как начать, тянет время, обдумывает. Она никогда не отличалась снисхождением, поправила волосы и не произнесла ни слова: ни да, ни нет. Она долго прожила на свете и знала, что нет ничего глупее, чем помогать людям выпутываться из их неприятностей. Каждый должен сам справляться со своими сложностями. Если помогать человеку, он никогда не научится самому важному жизненному ремеслу - противоборству судьбе.

Мать молчала. Кристиан вытянул платок, дотронулся до губ, аккуратно сложил его и упрятал в карман.

- Мне предложили убить человека.

Твердая женская рука наполнила рюмку. Мать и бровью не повела, спросила:

- Тебе налить?

Хилсмен знал, что она жадна и ей тем приятнее, чем больше останется в бутылке, которую он принес. Покачал головой. Он знал, что мать ничего не скажет до тех пор, пока не выудит из него все.

- Мне предложили убить человека. За деньги. Большие. Предложили неизвестные люди. Мне ничего не грозит. Так они говорят. - Хилсмен перевел дыхание, с облегчением допил чай. Он сказал все, что хотел. Предугадать реакцию матери он никогда не мог и сейчас не старался. Мать закинула ногу за ногу, Хилсмен про себя отметил: еще привлекательна, наверное, у нее кто-то есть. Он испытал неловкость от этой мысли и почему-то неприязнь к тому, кто есть у матери. Как их называют? Друг? Приходящий утешитель? Скорее всего, мой ровесник, так сейчас принято…

Мать изучала длинные малиновые ногти, вертела ими перед носом, будто видела впервые. Поправила туфлю, похоже, жала чуть-чуть, одернула юбку, приветливо улыбаясь, посмотрела на сына. Хилсмен съежился; он знал этот взгляд, помнил его каждой клеточкой тела - хищный, наглый, беспощадный.

Проиграл! Кристиан закусил губу, поднялся, втянув голову в плечи. Если уж не захотел или не смог понять Борст, надеяться на мать? Глупо - никаких шансов. Он застегнул пиджак, щелкнул по раме картины, двинулся к двери.

- Погоди. - Мать поднялась. - Тебе нужны деньги? Так и сказал бы. Нечего плести: убийство, незнакомцы. Я еще не выжила из ума. И вообще, ты взрослый мальчик и должен зарабатывать на жизнь сам. Я дала тебе все, что могла: жизнь, образование, манеры, вкус…

Хилсмен улыбнулся. Все так. Дала, дала, дала… Образование, манеры, что там еще? Жизнь.

Мать приблизилась, привстала на цыпочки, коснулась виска губами.

- Иди! Иди, мой мальчик. Ко мне должны прийти.

Хилсмен посмотрел на стол, она так и оставила две рюмки, только его рюмку успела заменить чистой.

Хилсмен быстро вышел, направился к лифтам. Обернулся Мать стояла в проеме дверей. Как Борст, загораживая коридор. Черный контур на светлой стене. Хилсмен широко улыбнулся. Действительно, промахнуться невозможно. Мать улыбнулась в ответ гак же широко, скрывать нечего - четыре года новые зубы украшали ее рот.

Дома Хилсмен разрезал пакет с бельем, стал раскладывать в стопки рубашки, носки, шейные и носовые платки. Отвлекло. Решил подгладить воротник полосатой рубашки, задумался, прожег рубашку, на белой ткани зияли опаленные по краям дыры. Наверное, так пули прожигают тонкую ткань, если стрелять с двух-трех ярдов. А может, и не так. Он никогда не видел рубашек, снятых с тех, в кого стреляли. Да и снимают ли с них рубашки?

Принял таблетки. Кто-то рекомендовал. Говорили - чудо. Спал как убитый, проснулся вовремя и сидел за осточертевшим столом, как всегда, за десять минут до начала работы. Пришло успокоение. Никто ему не верит, никто и не поверит. Никто не хочет понять, почему и как другому бывает тяжело. Чего было ходить? И так ясно: никто никому не нужен. Давно не секрет. И все-таки надеешься, что для тебя сделают исключение. Приласкают, поддержат…

А за что? Почему тебя? Что в тебе такого?

В перерыв Хилсмен забежал в бар на другой стороне улицы. За стойкой пунцовый забулдыга будто случайно задел его локтем, извинился. Другой посетитель рассматривал долго немигающим взглядом. И еще двое за столиком, как послышалось Хилсмену, говорили о нем. Допил, расплатился: мышцы напряглись. Поднялся с вызовом. Все смотрели на него? Или казалось? Кто-то поглядывал из любопытства: красивый малый, спортивный, явно взвинчен Вдруг начнет пальбу в круговую из двух стволов? Да и вообще скучно: смотреть друг на друга - одно из развлечений. Вдруг чего увидишь.

Хилсмен выбрался на улицу. Его несколько раз толкали, он вздрагивал, будто от прикосновения лезвия.

От выпитою шумело в голове. Страх, который копился всю жизнь - страх быть непонятным, униженным, затертым, бедствующим, - выполз наружу. Показал свою осклизлую мордочку после того, как с ним поговорили незнакомцы. Способ избавиться от страха только один. Принять предложение. Принять! Да! Только так. Он согласен. Решено.

И сразу лица на улице показались привычными, солнце ярким, небо синим и воздух чистым, прозрачным на удивление, без намека на городскую гарь.

День пролетел незаметно. К вечеру вызвал Баклоу. Что-то говорил: выяснял, доволен ли Хилсмен работой, все ли на месте, нет ли каких личных просьб? Кристиан кивал, отвечал, видно, удачно, потому что Баклоу одобрительно жевал губами и скалил зубы в мерзкой гримасе - умрешь от ужаса, если не знать, что у Баклоу это признак полнейшего удовлетворения. Баклоу что-то говорил о возможностях, перспективах, о том, что деньги так и потекут рекой, надо только вкалывать, засучив рукава, и шевелить мозгами

Деньги потекут рекой! Ха! Хилсмену стало тоскливо: он знал, что Баклоу наверняка лжет, хочет подсластить пилюлю и навалить гнусную работенку. Его стиль. Потрепать по плечу, развесить морковки перед голодным кроличьим носом, а потом, когда дойдет до дела, философски заметить, что деньги - тлен! Если деньги что либо значат, чем вы объясните, что наибольшее число самоубийц среди миллионеров?

Странно. На сей раз Баклоу, кажется, говорил всерьез. Сквозь гул в голове Хилсмен понял: его действительно повысят, здорово, стремительно, он и не ожидал. Получалось, все уже решено, со всеми согласовано. Всегда так. Стоит поставить на одну лошадку, тут же подворачивается другая. Хилсмен думал о Баклоу и незнакомцах одновременно, и тот и другие манили его указательными пальцами: ну же, смелее!

Дома впервые за несколько вечеров он приготовил ужин и поел, не торопясь, перебирая события последних дней. Предположим, он попытается скрыться: тогда нужно покинуть привычный город, залечь на дно, бросить работу. То есть соскочить с лестницы, по которой он медленно, то и дело переводя дыхание и оглядываясь, карабкается уже тринадцать лет.