Марья Павловна сидела безмолвно, теперь уже не сводя глаз с Афимьи, боясь заговорить, чтоб не прорвались кипевшие у нее в груди слезы. Афимья помолчала, высморкалась, вытерла глаза и опять заговорила:
— Думала я так-то: есть ли на свете горе пуще меня горькой, есть ля такая кручина?.. Уйдет, бывало, мой-то на всю ночь, останусь одна в избе, студено у нас — на улице вьюга подымется, так-то бьет в стены, так-то гудит… Ай, думаю, и несчастная я на свет родилась!.. Разгадаю так-то мыслями: что бы мне подеять с собой, что бы мне придумать?.. Побежала бы к родимой матушке — заказывает мой-то, враждует с ними, да и далеко — на другом конце живут, а тут дитёнок в зыбке, другой на лавке спит. Сидишь, сидишь, посмотришь — заря занимается, идет мой-то пьянёхонек… Раздевай! Разувай! Слушай, чего моя нога хочет! Да в морду-то ткнет, ткнет…
— Господи! — в ужасе воскликнула Марья Павловна, закрывая лицо руками.
— И-и поношается!.. Не тебе было бы, шелудивому, поношаться, подумаешь так-то… Да, что делать, терпишь, молчишь, утишаешь свое сердце. И это еще что, желанная моя, — случалось, на улицу выгонял, буянил… Бежишь, бежишь, бывало, притулишься в овине, лежишь как бы мертвая, а у самой сердечушко не на месте: кабы с пьяных глаз дитё не зашиб.
— Да как же терпеть такой ужас?
— Родимая ты моя, деться-то некуда. Иное и покроешь от людей, ведь стыд-то непереносный… Чем бы к соседям бежать — в овин схоронишься, все норовишь втихомолку, чтоб люди не знали.
— Что же родные-то твои смотрели? Отец-то?
— Подсоблял, подсоблял, моя милая. Без него бы, гляди, так бы я и сгинула с малыми детушками. Да это еще что, печальница моя, горе-то было впереди! Зашибли его в драке. Сижу я так-то, сижу себе, вижу — волокут, слышу — хрустят по снегу, шумят. Упало во мне сердце. Кинулась я, глядь — тащут в двери: голова-то в крови, виски слиплись… Света я не взвидела! Плохой был муж, гуляка, а, видно, мил он мне был… И лежит он, милая моя, при смерти ровнешенько десять месяцев: голова-то зажила, да уж больно хряшки ему отбили, все-то кровью харкал. И совсем переменился человек: такой-то стал желанный до меня, такой-то ласковый… А мне эта его ласка словно нож в сердце… Жалостливая я, сударыня моя, зла не помню… Только и помню: как вышла я за него по совету да по любви, краше света белого был он мне в женихах… Ну тут-то, как зачал он помирать, зачал прощаться, кап, кап, у него, сердешного, слезинки… Ох, думаю, лучше бы бил, тиранил меня, да в живых бы остался… Вот Максимушка-то из лица в него вышел! — И она снова любовно погладила мальчика, прижимая к себе другою рукой девчонку.
— Но теперь прошло все это… Садитесь, голубушка. Теперь о чем же плакать?
— Ничего, сударыня, постоим. Ох, лебёдушка ты моя милая, видно, нашим женским слезам конца краю не видно. Известно, ваше дело господское… А он, брат-то Федор, сокрушил меня, горемычную.
— Да чем же?
— Вот жениться-то собрался. Ты посуди себе: батюшка-то стар, матушка хворая, все на ноги жалится, ноги опухают. Как помер покойник, царство небесное, батюшка-то и говорит мне: «Иди, Афимья, к нам, прокормим, бог даст», — и брат Федор говорит: «Иди»; ну, сняли с меня старики землю, пошла я к батюшке… Вот, думаю, парнишко подрастет, две-то у меня девочки, авось бог даст. И жили так-то. Брат Федор — по заработкам, мы — вокруг дома, батрачка наймали, земельку как-нибудь справляли свою; все честь честью. У батюшки-то всего вдоволь, знамо, по крестьянскому обычаю: две коровки, лошади овцы… Мы с батраком в поле, матушка — по хозяйству, родитель садом займется, — пчельник у него, огород. Чего не хватит — брат Федор пришлет… Тут я только жисть узнала, какая такая бывает жисть. Гляжу так-то на сироточек на своих: подымайтесь, детки! Все господь батюшка милостив. Вот он, парнишко-то, малышок у меня, а тоже приобыкает, сердешный: там лошадь подержит, там с бороною походит… Жили так-то, глядь — брат Федор письмо прислал: «Хочу идти в зятья». Господи ты боже мой! Аль уж я, грешная, не выстрадала перед тобой, аль уж даром весь свой век маялась?
— Но Федор отсылал бы вам заработок.
— Желанная ты моя, где же это слыхано, чтобы муж да отца на жену променял? Мы-то далеко, она-то близко; тут дети пойдут, тут семья… Где же ему об нас помнить? А тесть-то, теща?.. Так они ему и велят отсылать деньги! Ты вот рассуди, родимая моя… испужаешься!
— Но вот мы дарим вам землю, двадцать десятин…
— Слышала, слышала, золотая моя… И как за вас, благодетелей, бога молить будем! Думали мы… Батюшка-то слышать не хочет, мы с матушкой думали. Аль мы Федору-то худа желаем? Мы не токма — мы изболели за него, голубчика… Ляжешь так-то спать, всю подушку слезами обольешь. Как быть, как быть-то, болезная? Ты подумай только: родитель весь век в плотниках ходил; человек он строгий, богомольный, стала ему артель доверять… Иные подрядчики капиталы наживают, а он себе только и нажил что избу хорошую да пчельник, да скотом обзавелся мало-мальски; теперь бы успокоиться старичку, — развел он садик, и днюет и ночует там: то привьет, то окопает, то сучья обрежет да польет… За пчелками ходит, вот все Максимушка мой подсобляет дедушке… Придет праздник, он утрени, обедни не пропустит. Посуди сама, желанная, ему ли свое гнездо рушить? Знает он вашу Самару-то, поди, в плотниках ходил, везде побывал: не по душе, говорит, мне тамошний народ; там, говорит, вот какой народ: бог его поваля кормит… Деревня, что твоя куча навозная: ни тебе ветелочки, ни тебе садочка… Огородов настоящих и тех нет; везде-то грязь да солома… И как я, говорит, на старости лет место насиженное брошу? Вот, говорит, церква у меня в глазах, как я ее, матушку, брошу? Бывает, переселяются которые, да ведь отчего переселяются-то?.. А иные старички так с тоски и помирают на новых местах.
— Да, это действительно очень тяжело переселяться… Но пускай Федор берет землю и живет на ней с женою.
— Ох, милая ты моя! Ишь ваше дело-то господское… Вам-то со стороны, а нам-то ножом по сердцу. Где же это видано, чтобы муж да от жены да за эдакую-то даль подсоблять стал? А родитель, не дай господи, помрет, я совсем разнесчастная останусь. Ведь сиротки-то — вот они… Ты думаешь, сердце-то не болит по ним?.. А родитель-то! Ты думаешь, благо ему сына-то из гнезда своего отпустить?.. Легкое дело! Даль-то, матушка, страшенная. Я три дня водою плыла, восемь целковых копейка в копеечку потратила, ведь ребятешки-то вот они какие, а за них заплати. Ты подумай так-то. Мы-то, горемычные, будем там биться, старый да малый да убогий, а здесь тесть, теща, родня, жена… Братец-то Федор куда какой жалостливый; уж если он сохнет по девке, то уж она его окружит, обовьет.
— Нет, Лиза совершенно не такая, как вы, может быть, думаете.
— Да я разве корю ее? Сударыня моя, я бы на ее месте повиликой обвилась вокруг мужа. Я ее не корю, а только братец-то не кормилец нам, мы-то сиротами останемся.
— Но если он не женится на Лизе, я не знаю, что с ним сделается.
— И-и, родная ты моя… Знамо, дело-то ваше господское… Мало ли девок? Да ты посмотри, у нас в праздник соберутся, иная королева-королевой. А известно, замстило ему, вошло ему в сердце, вот и кажется, что лучше этой нету.
— Но что же делать? — воскликнула глубоко растроганная Марья Павловна. — В зятья идти нельзя, переселяться нельзя, туда к вам не отдадут…
— Как можно отдать на чужую сторону!
— Что же делать?
— Одно, сударыня, — молить братца Федора: смилуйся, братец Федор, над сиротами, пожалей свою кровь родную… Затем и приехала, и сироток вот привезла с собой, авось размякнет его сердечушко, — сказала Афимья упавшим голосом и, вдруг быстро подвинувшись, бросилась на колени перед Марьей Павловной. — Желанная ты моя! Ласточка ты моя сизокрылая! — заголосила она. — Не давай ты ему землю… Не смущайте вы его землею!.. Пожалей ты сирот горькиих!.. И куда же мне теперь, горькой горюшечке, приклонитися, к какому мне бережечку прислонитися?.. Детушки мои, родимые, падайте вы в ноги милостивой барыне!.. Несмышленушки мои!.. Птенчики глупые!.. Али вы, детушки, беду свою не видите, не разумеете горькую свою участь?.. Находитесь вы, мои детушки милые, разумши и раздемши, и голодны и холодны… Сударыня моя! — И, охватив руками ноги Марьи Павловны, она вся подергивалась от рыданий.