Казимир выполнял все, что ему полагалось. Он стоял впереди дружек с веселым, задорным лицом, он весь как-то светился изнутри, и столько было в его осанке достоинства и степенности, что Генрих диву давался. Славно брат играет свою роль! Будто он и есть тот самый королевич, о котором поется в подблюдных песнях, и для него придуманы все эти обряды, полные языческих суеверий.
Громко пел хор, звякали кадильницы, запах русских мехов и русского ладана наполнял часовню. Только смолкали церковные гимны, как кумушки заводили свои песни, вполне светские и даже непристойные. Но так как пели в костеле, то похабные словечки заменяли другими, начинающимися с той же буквы, — получалась странная смесь языческой символики и бессмысленных фраз. Генриху казалось, что он перенесся во времена Маславова бунта: та же сила, что подымала тогда народ против панов, прорывалась теперь, состязаясь с могуществом католической церкви. После причитаний подружек и визга кумушек особенно торжественно звучало церковное пение, придавая таинству брака иной, высший смысл.
Даже Гертруда, выросшая в монастыре и почти немка по воспитанию, должна была как посаженая мать принять участие в языческих церемониях и возглавить ораву пьяных женщин при обряде «очепин». Усталая, раскрасневшаяся Елена с удовольствием сняла огромный венец, перевитый пшеничными колосьями и нитями жемчуга, и обратила свои голубые глаза к Гертруде, державшей золотые ножницы, которые применялись при княжеских «постригах» и «очепинах».
Потом были «покладины». С громким пением молодых повели в опочивальню: мужчины — Казимира, женщины — Елену; обе процессии шли с разных сторон и встретились у дверей опочивальни, где было приготовлено брачное ложе. Но тут им преградила дорогу Настка. Бледная как полотно она стала в дверях, держась за дверные косяки.
— Не пущу! — закричала она. — Не пущу! Он клялся мне, что будет любить, что женится! Я ему еще сына рожу! Я такая же княжна, как и ты! Столько лет он здесь спал со мной, столько лет…
Все остолбенели. Генрих потупил глаза, а Гертруда бросилась к Настке, начала ее уговаривать, от волнения путая русские, польские и немецкие слова. Но Настка ее оттолкнула.
Казимир так и застыл на месте. Генрих и Говорек, которые вели его, опустили руки. Только Елену, казалось, нисколько не трогала эта сцена.
Вдруг она выступила вперед и тоже закричала:
— Надо было глядеть за ним получше, если хотела, чтоб он на тебе женился! Тоже мне княжна! Пани из Бельска. Недоглядела, теперь уже поздно!
Однако Настка все стояла в дверях, раскинув крестом руки, и выкрикивала бессвязные проклятия.
— А ну-ка, пусти! — взвизгнула Елена. Молниеносным движением она ухватила Насткины мониста и так дернула, что голова Настки мотнулась назад, а нитки порвались: градом посыпались бусины, застучали по порогу супружеской опочивальни.
— Не отдам его, не отдам! — вопила Настка, отчаянно защищаясь.
Генрих обернулся к стоявшим позади рыцарям, хотел им сказать, чтобы увели эту бабу, но не мог произнести ни слова.
Тем временем Елена, оторвавшись от Настки, попятилась на несколько шагов и со всего размаху ударила ее по лицу. Настка покачнулась и упала в объятия Гертруды, а Елена, даже не глядя на нее, схватила мужа за руку и потащила в опочивальню.
Так справили в вислицком замке «покладины» князя Казимира.
29
В Вислице царило счастье, в Сандомире — покой, год шел за годом без особых происшествий. Всюду были порядок и благоденствие. Выдалось несколько урожайных лет, из Силезии приехали купцы и закупили много воску, чтобы перепродать его в кесарских землях, потом пошли в ход лошади из княжеских табунов, меха. В Польше появилось много серебра, правда, и фальшивые монеты попадались частенько; но торговля на ярмарках шла бойко, народ жил спокойно и в достатке. Мечи ржавели в чуланах и кладовых. Крестьяне богатели, реже приходили с жалобами в Сандомир, — впрочем, они уже знали, что толку все равно не будет. Крестоносные рыцари поднимали целину вокруг Опатова, а Владимир Святополкович, беря с них пример, превратил свой Влостов в цветущий оазис, украсил небольшой замок византийскими и итальянскими коврами и потчевал гостей сладким итальянским вином, которое очень нравилось князю Генриху, говорившему, что такое же вино он пивал во время своих странствий.
А странствия эти вспоминались князю сандомирскому все более смутно, как будто смотрел он вдаль сквозь густую пелену тумана. Он уже сам не знал, действительно ли видел плащ короля Рожера или это ему пригрезилось. Только детям он иногда рассказывал о том, что повидал в чужих краях. Детей он любил. У Лестко за это время родилась уже третья дочь, а потом и долгожданный сын. Приходил в княжеские покои и маленький Винцентий, сынок Готлоба, кроткий, послушный, приветливый мальчуган. Был он кругленький, как отец, и очень тщательно соблюдал все правила этикета, будто и не ребенок, а взрослый дворянин.
В Вислице, что ни год, родились дети, но вскоре умирали; выжили только старшая дочка и сын Болеслав. Настка усердно ухаживала за детьми Елены, сама же княгиня больше занималась политикой, «бабской политикой», как говорил Виппо. Она ссорила русских князей, а Казимир потом выступал посредником, мирил. «Великая честь!» — язвил Виппо, недолюбливавший Елену за грубость.
Генрих редко выезжал из Сандомира. Но когда увеличился спрос на лошадей (видимо, кесарь опять готовился к походу на запад или же на юг), старый Виппо предложил ему съездить вместе взглянуть на табуны, главный источник княжеских доходов.
Станы табунщиков размещались в пуще между Вислицей и Поланцем, и еще на севере, у Радома, на землях богатого Шавла. Сперва поехали в Поланец. Сразу же за крепостью начинались леса с обширными лугами, где паслись табуны. Зимою лошадей держали в больших бревенчатых сараях — если хочешь выгодно продать лошадь, надо беречь ее от мороза. Такой порядок был заведен еще не везде, но Виппо, смолоду занимавшийся барышничеством, знал, как надо ходить за лошадьми. Целые селения — жили там полоненные пруссы только и делали, что заготавливали сено, а потом, когда устанавливались зимние пути, свозили его в Поланец. Там «сенный староста» распределял сено между табунами, там же держали в амбарах зерно, которым кормили породистых лошадей. Виппо даже приказал поставить несколько каменных амбаров, за что люди его осуждали, говоря, что амбары у него как костелы или дворцы княжеские.
Генрих остался доволен лошадьми, попадались настоящие красавцы. Стояла осень, четвертая после свадьбы Казимира. Генрих с удовольствием отобрал лучших лошадок в подарок брату и невестке, а десяток карих велел отправить для вислицких музыкантов. Елена, любившая музыку, завела у себя оркестр вроде половецкого: когда княгиня или князь выезжали, их всю дорогу сопровождали музыканты — били в бубны, гремели колокольцами, дудели в дудки. Но в Сандомир этой языческой музыке не было доступа, Генрих не разрешал.
Озябшие после осмотра табунов Генрих и Виппо зашли погреться в избу сенного старосты. Староста, степенный крестьянин по имени Марек, поставил перед гостями жбаны с медом и пивом, прося не обессудить. Выпить, мол, есть что, а вот с едой туговато, день-деньской за табунами гоняешься, где уж тут оленя или серну убить.
— Одних зайцев постреливаю, и то ежели шальной к самому дому подбежит, — сказал староста. И действительно, на столе было только заячье жаркое, самая грубая еда. Но гости ели, потому что проголодались.
Говорили о лошадях. Генриху вспомнилась его первая встреча с Виппо в немецкой корчме, на границе Каринтии. Он взглянул на верного старого друга, и грустно ему стало. Тогда, в корчме, Виппо показался ему могучим воином: рост богатырский, молодец молодцом! Все его слушались, и вид у него был такой воинственный, что Генрих даже подумал, не разбойник ли это поджидает его в корчме. А теперь Генрих смотрел и глазам своим не верил. Как Виппо изменился! Куда девалась прежняя осанка, огненный взгляд? Виппо сидел за столом, в углу. Он сильно отяжелел и ссутулился, лицо обрюзгло, растрепанная борода падала на грудь седыми, черными и рыжими космами. Глаза под набрякшими красными веками стали как щелки; разговаривая, он поднимал вверх руки со скрюченными пальцами. Правильно говорить по-польски он так и не научился, до сих пор слышался в его речи не то франконский, не то какой-то иной выговор. Только нос, все больше загибавшийся книзу, делал его похожим на сильную хищную птицу, и порой, когда упоминали о ценах на лошадей, в глазах вспыхивали искорки.