Изменить стиль страницы

Безвыходность положения, казалось, усиливала невыносимую духоту в комнате с плотно закрытыми окнами, и бедного мутасаррифа уже прошиб пот, И тут его охватил страх, что он может заболеть воспалением легких, а потом страх превратился в гнев на Халиля Хильми-эфенди, который был этому причиной и виновником всех бед. Вот она — спасительная волна гнева! Только гнев способен был вернуть мутасаррифу силы и энергию, столь необходимые в трудную минуту, только гнев мог помочь ему быть беспристрастным и судить виновного по всей строгости.

— Прекрасно, бей-эфенди! Все — хорошо, все — отлично. Однако что вы скажете по этому поводу? А?

Халиль Хильми-эфенди надел очки и стал рассматривать три листка, протянутые ему мутасаррифом. Это были обыкновенные канцелярские бумаги: препроводительная записка к ежемесячному отчету и еще какие-то документы.

Каймакам, не понимая, чего от него хотят, удивленно моргал глазами.

— Дата подписи двадцать седьмое июля, иными словами, тот самый день — следующий после землетрясения, — когда вы, по вашему утверждению, пребывали вследствие ранений в тяжелом состоянии… Ежели здоровье позволяло вам просматривать документы и подписывать их, то почему же тогда вы не сообщили мне о положении дел хотя бы телеграммой в четыре слова? Ежели вам не на что было расходовать посланные нами деньги, почему же тогда вы не сообщили мне об этом телеграммой в две строки, вместо того чтобы создавать в городской управе комиссию и устраивать вокруг нее суматоху?..

Вопросы мутасаррифа, начинавшиеся с «ежели» и «почему же тогда», сыпались с угрожающей быстротой, без всяких пауз. Они загнали Халиля Хильми-эфенди в тупик. Пока он собирался ответить на один, вдогонку летел следующий, а за ним еще и еще. Потеряв надежду выбраться из этого тупика, бедняга камнем застыл на месте.

Каймакама пугали не сами вопросы, — на них можно было найти ответ, — страшен был голос: от человека, который кричит истерическим бабьим голосом, пощады ждать бесполезно…

Хамид-бей кричал все пронзительнее, и голос его становился все тоньше, а когда он выкрикивал «почему же?», то слова эти звенели, словно тетива лука. И чем пронзительнее кричал мутасарриф, тем уже становились щелочки его глаз, в которых бегали два жалких, растерянных огонька, две ртутные капельки, готовые вот-вот пролиться…

Несчастный Халиль Хильми-эфенди понял: песенка его спета!..

А мутасарриф уже не мог остановиться, он устремился вперед или, точнее сказать, вернулся назад — к событиям, предшествовавшим землетрясению:

— И потом, как вы, бей-эфенди, объясните вечеринку, состоявшуюся в ту самую ночь? Простите, но для меня это просто загадка. Не сама вечеринка, разумеется, а то, что в ней принимал участие солидный, немолодой, высокопоставленный чиновник… Вся беда отсюда и идет. Выходит, что пострадавшие, во главе с самим каймакамом, получили свои ранения именно в этом доме. Не берусь, конечно, утверждать, что ежели бы вы, ваша честь, не были в числе гостей, то и самого происшествия не случилось бы. Но, по крайней мере, в числе раненых не оказалось бы нашего каймакама. Он остался бы в строю и мог бы сообщить нам о действительном положении дел. И тогда в эту историю не впутались бы посторонние лица, не пошли бы пересуды и не было бы всех этих безобразий. Вы понимаете, что, обманутый ложными сообщениями, я всполошил губернатора, понапрасну послал деньги, а потом еще и комиссию для оказания помощи. Из-за вас я попал в скверную историю! Вам это понятно?!

Халиль Хильми-эфенди тяжело вздохнул. И правда, разве не по его вине произошли все эти неприятности? В отчаянии он уже готов был сказать: «Не расстраивайтесь, бей-эфенди… я виноват, все это правда!..» — и положить конец пытке, но чиновничья осторожность — выработавшийся инстинкт самосохранения — помешала сделать такое признание. Вместо этого он сказал:

— Не расстраивайтесь, бей-эфенди. Да хранит вас аллах… Разве я посмею вам слово возразить. Право же, не волнуйтесь, ваша милость. Увольнение вашего покорного слуги разрешит все вопросы. Зачем так расстраиваться? Вам же нездоровится. С вашего разрешения, я дам вам сейчас родниковой воды. Где ваш ташделен? Кажется, вот в этой бутыли?

Халиль Хильми-эфенди направился к оплетенной четверти, стоявшей на полу, около кровати. Он шел, намеренно припадая на одну ногу.

— Прошу вас, садитесь на свое место, каймакам- бей! — строго сказал мутасарриф. — Это не ваша обязанность. А потом, да будет вам известно, я так вспотел, что не могу пить…

Голос Хамид-бея был еще суров, но в нем затеплились уже мирные нотки.

Халиль Хильми-эфенди остановился как вкопанный.

— Простите меня, ваша милость… я не подумал. И правда, вы вспотели. Вам непременно следует сменить рубаху. Еще раз простите меня за дерзость, но я бы вам посоветовал растереться сухим полотенцем. Каковы бы ни были наши служебные отношения, существуют еще и человеческие — мы ведь с вами земляки… Прикажете, я выйду. Подожду в гостиной, покамест вы переоденетесь…

И, не дожидаясь ответа, Халиль Хильми-эфенди вышел, по-прежнему прихрамывая, и осторожно прикрыл за собой дверь.

О, господи, до чего же он похож на гувернера! Хамид- бей с трудом разыскал в чемодане рубаху. Дай бог здоровья Налан-калфе, это она уложила столько пар белья. За это время чистых рубах сильно поубавилось — когда роешься в чемодане, под руку попадаются одни кальсоны.

Но какая прекрасная мысль: прежде чем сменить рубаху, растереть потное тело пушистым полотенцем! Ни он сам, ни Налан-калфа никогда об этом не подумали бы. Право же, есть в бедняге каймакаме что-то располагающее… Однако…

Когда мутасарриф вновь пригласил Халиля Хильми- эфенди в комнату, он чувствовал себя очень слабым: полный упадок сил, как всегда после нервного перенапряжения. От недавнего возмущения не осталось и следа; более того, душа Хамид-бея, полная раскаяния и печали, жаждала согласия и даже взаимного понимания.

После столь трудно давшейся ему вспышки гнева и строгого внушения, которое внесло ясность в их отношения, не следовало, конечно, проявлять мягкосердечие к каймакаму, — это Хамид-бей прекрасно понимал, только совладать с собой был не в силах. Ему захотелось сказать несколько теплых слов, чтобы ободрить Халиля Хильми-эфенди, и, помимо своей воли, он наговорил их без всякой меры. Все закончилось трогательной сценой: оба старика, чуть не плача, готовы были кинуться друг другу в объятия.

И, уже провожая Халиля Хильми-эфенди к двери, Хамид-бей не удержался и дрожащей рукой провел по его печальному лицу, так похожему на лицо старого гувернера. Конечно, если бы каймакам размяк вдруг от неожиданной к нему перемены и вздумал искать снисхождения, пришлось бы выразить недовольство и сказать ему, что дружба дружбой, а служба службой. Но все обошлось, и потому мутасарриф на прощание сказал Халилю Хильми-эфенди несколько обнадеживающих слов, в которых слышалось подлинное сострадание.

Не будь Халиль Хильми-эфенди столь многоопытным чиновником, перевидавшим всякого на своем веку, он еще мог бы поверить этим словам. Но он понимал, что вызвало недолгую вспышку начальственного гнева, подобного волне на озере, которая вскипает вдруг, а потом затихает сама собой. Ему понятны были причины гнева, заставившие этого слабого и совсем не злого человека наброситься на него. И поэтому, вернувшись к себе домой, каймакам горестно вздохнул и произнес:

— Да, видно, плохи мои дела… Погубит он меня, скотина.

XXV

«В РАЗРУШЕННОМ ДОМЕ…»

И началась для Халиля Хильми-эфенди жизнь человека, уволенного в отставку, разжалованного в рядовые… Он редко выходил из дому, с утра до позднего вечера слонялся по комнатам в шелковом халате и ночных туфлях, изредка выходил на раскаленную крышу и ложился, как некогда его больная жена.

Теперь уже никто, кроме Хуршида, не навещал его. Разве что доктор Ариф-бей заглянет изредка.

В беседе с разными людьми мутасарриф допустил кое- какие неосторожные высказывания о каймакаме. Его слова моментально облетели город, и никто не сомневался, что каймакам будет смещен и на этом все кончится.