— Отец! — вскрикнул Шульман. — Нет, это невозможно.
— Отчего же невозможно. Северин пришел за деньгами около семи. Все собрались в гостиной, выпили на посошок, расцеловались, но провожали Северина лишь Володкович и Томаш. Когда раздался выстрел, Володкович принимал наши комплименты за изысканный стол. Но кому могло прийти в голову, что он убил сына еще до нашего приезда. Мы были убеждены, что Северин застрелился по слабости духа. Михал, Людвига видели причину в прижимистости отца, а исправнику безразлично все, кроме взяток. А сейчас припомните поведение господина Володковича. Зная, что в десять часов мы услышим пистолетный выстрел, а в половине одиннадцатого помчимся в беседку, он тщательно готовил нас к восприятию самоубийства. Вспомните: «отказала, негодная», «сын терзается», «пошел на дальнюю прогулку», ему поставлен прибор — вдруг пересилит страдание и спустится. Кто, кроме Володковича, мог отдать это распоряжение? Исправник расценивал слова Володковича, как болтовню для наших ушей, и подыгрывал. Потом был выстрел, потом мы увидели поверженного Северина и согласились — да, самоубийство. И подписали свидетельство.
Убийство, я полагаю, происходило следующим образом. Господин Володкович проводил Северина до кустов и здесь, на глазах у Томаша, ударил в затылок чем-то тяжелым, может, рукоятью пистолета. Затем Северина заволокли в сарай — сарайчик там есть, лебяжий корм держат — и добили. Около десяти часов Томаш отнес тело Северина в беседку, выстрелил ему в грудь, вложил в руку пистолет и поспешил в дом. Услыхав выстрел, господин Володкович послал слугу звать Томаша и уже Томаша направил узнать причину стрельбы. Почему его? Почему не другого? А потому, что другие слуги могли не догадаться заглянуть в беседку. Они вообще не стали бы бегать по аллеям, рискуя наткнуться на стрелка. Томаш, выдержав где-нибудь под деревом назначенное время, прибежал со словами, которые выдают его с головой. Он сказал, что Северин стрелял себе в грудь. За это господин Володкович ему заплатил. Сколько — не знаю. Он несколько раз говорил о тысяче рублей. Возможно, тысяча досталась Томашу, чтобы получил удовлетворение — ведь «за спасибо» никто не любит работать, тем более в области уголовной. Что было Томашу жалеть Северина, если тот родному отцу стал поперек дороги. Для Томаша господин Володкович словно государь: у него на службе состоя, Томаш может сбить капиталец, выйти в хозяйчики. А отнимут имение — и Томашу беда: кому он нужен, иди и трудись, как простой мужик.
— Ну хорошо, допустим, Томаш выстрелил в беседке. А кто стрелял в меня? И зачем? — спросил лекарь.
— Вас ранили, — поправил я, — но стреляли по мне. Придумал стрелять господин Володкович. Он не знал, как я решу распорядиться тайной: сообщу ли всем офицерам? напишу ли донос? потребую ли назад свидетельство? Его утешала надежда, что я, подобно Лужину, заинтересован получить взятку ведь утром я допытывался о судьбе тысячи рублей. К его радости, Красинский вызвал меня на дуэль, а я согласился драться. Володкович рассудил так: будет хорошо, если Красинский зарубит меня, плохо, если я зарублю Красинского, но еще хуже, если он меня легко ранит. Тогда я могу отомстить доносом. И он послал Томаша к месту дуэли, но Томаш промахнулся.
— Хорошенький промах! — обиделся Шульман. — Уж и не знаю, что вы считаете попаданием. Наповал, что ли, должны были меня уложить?
— Ах, Яков Лаврентьевич, простите мне, но вы не дослушали последних слов: Томаш промахнулся, и дело осложнилось вашим ранением. Чтобы остановить следствие, господин Володкович устами Лужина предложил мне взятку. Я отказался и теперь думаю, каким манером можно разоблачить преступников. Не наденет же Володкович кандалы по своей воле и не пойдет в Нерчинск: «Здравствуйте, меня штабс-капитан Степанов прислал. Сгноите меня тут».
— Странный вы человек, — сказал Шульман. — Я понимаю, душа ваша болит, вы вложили усилия. Но зачем вам это? Да вы и не знаете, кто убил. Чистые домыслы. Вы хоть с Томашем поговорили? Чувствую, что нет.
— Хотел, но только я появился в усадьбе, как его куда-то выслали. У меня ощущение, Яков Лаврентьевич, что господин Володкович Томаша убьет. Зачем ему вечно бояться единственного свидетеля: вдруг Томаш шантажировать начнет, или проболтается в корчме, или не выдержит пристрастного допроса. Угробит он Томаша, причем в самое близкое время.
— Послушал я вас, послушайте вы меня, — сказал Шульман. — Соглашаюсь, что Томаш мог быть убийцей Северина, соблазнившись деньгами. Но при чем здесь господин Володкович? Финт с самоубийством мог и сам Томаш сообразить. Нагнал Северина в кустах и оглушил. А в час ужина, действительно, отнес его в беседку и стрелял. Что касается взятки, то Володкович предлагал вам взятки в связи с мятежным прошлым своего старшего. Он хотел, чтобы вы молчали именно об этом, и его нетрудно понять. Остается одно белое пятно выстрел в лесу, жертвой которого должны были стать вы, а стал я. Но почему обязательно Томаш и господин Володкович? Почему не Михал? Почему нельзя думать, что Людвига попросила кого-нибудь защитить жениха? А как было на самом деле, остается только гадать. У вас нет фактов и свидетелей, а без них и последний дурак не сознается.
— У меня есть одна идея, — сказал я. — Ни Володкович, ни Томаш не знали, где ожидают Северина его приятели. Если допустить, что в десять часов они пришли в усадьбу и видели, как Томаш тащил кого-то из сарая в беседку, то эконома можно напугать и добиться признания. Или, положим, кто-то заметил Томаша в лесу после выстрела. Я переодену пару солдат, научу, что говорить, и разыграю фарс. Авось удастся.
— Но зачем, зачем? — запротестовал Шульман. — Вообразите, в какой конфуз можно попасть. Не вижу смысла. Я жив, вы целы, Красинский вами наказан, двое мятежников вами спасены. Достаточно…
Я слушал Шульмана с тягостью. Совет безразлично воспринять злодейское дело меня удручал. Пожалуй, я хотел от Шульмана и не помощи, я ждал благословения на ответный удар. Но он в эти часы исповедовал покой.
— Убедили! — солгал я. — Пусть бог им судья. Остаюсь на весь вечер.
Но подобно иезуитам, правило которых позволяет считать ложь святой, если мысленно сказать правду, я сказал про себя: «Остаюсь, пока не истечет время поездки Томаша».
Шульман, освобожденный моим согласием от всякой ответственности, запалился, как это всегда бывает с посторонними, пустым, но неистощимым любопытством. Почему Лужин на Шведском холме удовлетворился двумя мятежниками? Как господин Володкович узнал о вызове и месте дуэли? Какую цель он преследовал, высказывая сомнения в самоубийстве Северина? Я объяснял.
— Да, это реально, — отвечал он. — Вы правы, вы правы. У вас чутье, Петр Петрович. Теперь я знаю, где вам предназначено проявить себя.
— Только не говорите, что в сыске, — сказал я.
Отвечая на его вопросы, я уверялся, что догадки мои близки к правде, и одновременно осознавал прочность позиций господина Володковича. Мне воображался суд, господин Володкович под стражей, его последняя речь. «Тяжело было мне, отцу, — говорил он, — решиться на такой поступок, но мною двигал гнев, руководила преданность престолу. Все меры были испробованы: уговоры, отцовские просьбы, угроза проклятия — ничто не помогло. Я молчал, да, я стыдился. Но когда дерзость перешла пределы мыслимого, когда сын мой появился с требованием средств для продолжения безумного мятежа, мое сердце окаменело — передо мною был враг, враг нашего государя, наших святынь. Я виновен. Но поймите меня, господа. Я не хотел, чтобы грех старшего был перенесен на младших детей. Я породил изменника, сказал я себе, я его и убью». После этих слов из знаменитой повести Гоголя господину Володковичу следует мягкий приговор, потом государь, войдя в переживания несчастного отца, находит поступок похвальным и милует полной свободой.
Но, вопреки невеселым предвидениям, я решил взять Томаша в оборот непременно. Мне было важно выйти победителем в той умственной и нравственной войне, которая велась между мною и помещиком Володковичем. Я постановил, что экземпляр рукописного признания Томаша вручу дворянскому предводителю под расписку. А уж какие меры примет дворянство — придет ли с поздравлениями или постарается отнять имение — меня не касается.