Изменить стиль страницы

Но зачем было ехать к Адаму? Рассказывать свои беды? Так никому из честных рассказывать свои беды нельзя, а брату меньше всего. Советоваться? О чем? О том советоваться, как суда избежать? Так опять же надо рассказывать, и какой он может дать совет? Что он знает о такой жизни? Слыхал ли он о ней вообще? Просить помощи? Но чем он может помочь? Что в его силах? И какой помощи? Двенадцать тысяч вернуть? Облигации вернуть? Петра Петровича зарезать складным ножом? Ни одного повода не было для этой поездки. Но чем крепче слагались в уме одна к другой веские отговорки, тем сильнее хотелось Децкому увидеть брата. По пути он остановился у «Гастронома» и взял — не с пустыми же руками идти — бутылку марочного коньяка и две плитки «гвардейского» шоколада.

Адам был дома, тарахтел на машинке с рукописи.

— У тебя есть время? — спросил брат после объятий.

— Чего, чего, а времени у меня навалом, — сказал Децкий.

— Так подожди полчаса, закончу главку, тут две странички осталось.

Децкий сел на жесткий, продавленный диванчик и закурил. За стеной надрывался телевизор, в кухне ляпала молотком — верно, отбивала мясо Адамова соседка. Старая дрянная машинка стучала, как штамповочный станок. Смешно было бы здесь, в этом гаме и трескотне, сказать: «Хорошо тебе, брат, завидую тебе, а у меня горе!» — смешными, насмешливыми, понимал Децкий, стали бы такие слова, но именно так ему и чувствовалось — он завидовал. И чему, казалось, завидовать — скособоченным, требующим ремонта туфлям (Децкий такие и не ремонтировал, выбрасывал на помойку, а обувался в новые), сберегаемой бутылке «Наполеона», нестроганым доскам, окну без штор, золотой рюмочке (сам же и подарил некогда комплект из шести — где прочие? продал в тяжелые времена?), столу за десять рублей из мебельной комиссионки, пластмассовому абажуру — убогая была обстановка, все — пятый, десятый сорт, но как раз эта скудость и питала сейчас чувство зависти. Другой здесь был достаток, даже избыток — спокойствие. Тут стало Децкому еще и стыдно: давно мог и был должен как брат помочь с квартирой, дать денег на кооператив и не просто сказать, как говорил: «Хочешь, одолжу», а настойчиво, а потребовать: «Бери. Ведь полжизни соседи отнимут телевизором да диким смехом в кухне». А не настаивал, наоборот, посмеивался: «Бросай, Адам, науку. Иди ко мне — слесарем, триста рублей чистыми обещаю». И сейчас вдруг сказать — закрался я, страшно мне, грозит мне лишение свободы и лишение всего. А раньше о чем думал? А Паша всего не лишился? Не подходило к этой комнатке такое признание. Лопашил, финтил, а чего ради финтил? Чтобы Ванда сегодня в котиковой, завтра — в каракулевой шубе ходила. А одной так уже и мало, недостойно ее, уже ей страдание — хуже других.

— Ну что, нашлись твои деньги? — спросил Адам, отрываясь от работы.

— Где там нашлись. Вовек не найдутся.

— Найдутся, — успокоил брат. — Слишком крупная сумма.

— Дай-то бог!

Адам меж тем опустился на колени и раздобыл из-под дивана складной дорожный столик.

— Собери, — сказал он, — я пойду поесть приготовлю.

Столик собирался легко, Децкий придвинул его к дивану и поставил в центр принесенную бутылку. Надо было решать: пить — не пить. Децкий решил: выпью, а попадусь, отнимут права, и черт с ними — не то грозит.

Минут через десять Адам принес сковородку поджаренных магазинных пельменей и помидоры:

— Вот, больше ничего нет.

— Так и этого много, — сказал Децкий.

— Давно мы не встречались вдвоем, — весело сказал Адам и заменил марочный коньяк «Наполеоном».

— Ты что? — растерялся Децкий. — Зачем? Пусть стоит…

— Пусть течет, — сказал Адам, скручивая пробку. — Чего добру пропадать…

Может, тот марочный молдавский не уступал «Наполеону» вовсе, но такой мировой славы у него не было и вчетверо дешевле он стоил. Как легко выпилось, как сразу кровь посвежела — об этом, читатель, не рассказать, это надо лично испробовать, только тогда станет понятно, почему братья, вкусив, в один голос сказали: «Да, эликсир! Да, восьмое чудо!» Если бы еще телевизор заглох да соседи перестали шуметь в кухне, то вообще наступил бы для братьев час райских ощущений. Но гремела за стенами чужая жизнь, в окно влетал пулеметный треск облегченного мотоцикла — и забыть тот мир, хлопоты его и чувства, испытать полное спокойствие Децкому не удавалось. Адаму же, видел Децкий, было дано. И завидовал. И мечталось иметь такую же комнатку, такой же диванчик, а можно и раскладушку, читать на ней или весь вечер стоять за кульманом…

Но ведь было, подсказывала зло память, было так, еще и лучше было: не комнату — двухкомнатную дали квартиру, и действительно, кульман стоял, подрабатывал на нем вечерами, а потом бросил — чего мозги сушить, есть другой способ, золотую рыбку словил, и Паша навещал, и Адам приходил, и бутылку распивали до часу ночи… Было, все было, имели разбитое корыто…

— Давай Пашу помянем, — сказал Адам. — Жалею о нем.

Помянули.

— Жениться не собираешься? — спросил Децкий.

— Квартиру надо получить. А так — куда ж? Не сюда ж.

— Перетерпеть можно, — в ход своим мыслям сказал Децкий. — Зато семья.

— Легко тебе говорить: перетерпеть можно, — усмехнулся Адам. — А как перетерпеть? Работать надо. А как тут вдвоем? Еще сам, один, сидишь вот так, сочиняешь под телевизор. А представь — тут же и жена. И ее книги, и ее вещи. Через неделю возненавидишь…

Может, и не хотел Адам уколоть, но укололо Децкого, глубоко укололо, в сердце отдалось. И впрямь, думал Децкий, как им друг другу жаловаться: бедный богатому не товарищ, счастливый несчастного не поймет. У Адама мир в душе, зато каморка, у него хоромы, зато срок грозит. Ну, а через год как будет, думал Децкий, когда квартиру получит? Тогда скажет: это ж все своими руками. А он, Децкий, чем? Ему что, с неба свалилось? Черту душу продал разве малая цена? Так нет, это не считается, считается, что это даром. Нет уж, нельзя чувствительность распускать. Сидит в каморке, соседи музыкой травят, может, уже психику надкололи, и спокойно ему — он работает, культуре пользу приносит. А себе? А той самой Алле, на которой жениться бы не прочь? Хорошо, если год терпеть. А вдруг три? Нет уж, думал Децкий, лучше по-нашему, надежнее и веселее.

— От тебя можно позвонить? — спросил он.

Адам вышел в прихожую и тотчас вернулся, неся телефон. Децкий набрал номер завскладом; загудело в ответ ровными мертвыми гудками, и прослушал он этих гудков не менее ста — в ушах заболело.

— Кого домогаешься? — спросил Адам.

— Петра Петровича. Дело срочное есть.

— А-а! — словно понимая, в чем дело, кивнул Адам.

— Послушай, брат, — оживился Децкий, — объясни мне хоть раз в жизни, чем занимаешься. Я, по правде сказать, плохо соображаю. Знаю — кривичское язычество. А что это такое и зачем оно, если его нет?

— Это ритуала нет, а язычество есть, — ответил Адам. — Когда говоришь «телевизор», «самолет», «философия» — его нет, а когда видишь первую травку после зимы, рыбу в чистой воде, полет птицы в небе, когда говоришь «жито», «бог», «огнь», «смерть» — оно есть. Оно изначально, без него сейчас умирают, но с ним все еще рождаются.

— А бог зла есть?

— Сколько угодно.

— А бог смерти?

— Пожалуйста, Знич.

— Вот и расскажи.

— С удовольствием — но выпьем.

Выпили, Децкий откинулся на жесткую подушку и стал слушать. Слушал, дивился, кивал, а краем ума вел свою мысль, про Петра Петровича — где он, крыса откормленная? Почему с работы ушел? Почему домой не приходит? Кого избегает — его, Децкого, или следователя? Или обоих? Тек рассказ, текли мысли, одним краем про Петра Петровича, а другим — про себя, о своем. Вот и хорошо, что приехал, думалось Децкому, брата повидал, и успокоился, и убедился: можно так жить — в одержании, но приятнее жить по-своему — хоть и риск есть, зато к столу не прикован, не обязан терпеть. Терпение и труд все перетрут, это правильно. Но в первую очередь перетирают они здоровье и независимость.