Изменить стиль страницы

В тот рождественский вечер было у них две или три скрипки, две виолончели, альт, контрабас, гобой, кларнеты, серпент и семеро певчих. Но для нас интересно не то, чем занимались в этот сочельник музыканты, а то, что им довелось увидеть.

Уже много лет ходили они на святках петь гимны, и ничего особенного с ними не приключалось, но говорят, что в тот вечер двое или трое старейших музыкантов с самого начала были в каком-то особенно торжественном и задумчивом настроении, словно ожидали они, что к ним присоединятся призраки прежних друзей, тех, которые теперь навеки успокоились на погосте, под оседающими холмиками, а встарь частенько певали в чок-ньютонском хоре и в музыке понимали побольше нынешних; или же что из окна какой-нибудь спаленки, вместо хорошо знакомого лица ныне здравствующей соседки, покажется чей-то легкий, призрачный силуэт и давно умолкнувший голос поблагодарит их за новогоднее поздравление. Впрочем, так обстояло дело только со стариками, а молодежь, как всегда, была весела и беззаботна. Когда сошлись они, как было условлено, посреди деревни, у каменного креста перед трактиром «Белая лошадь», кто-то сказал, что время-то ведь еще раннее, полночь не пробило. В прежние времена те, кто Христа славили, не начинали петь, прежде чем рождество не наступит по всем законам астрономии, а идти в трактир допивать пиво музыкантам тоже не хотелось; вот они и решили начать с дальних дворов у дороги на Сидлинч, где люди часов не имели, а потому не могли знать, настала уже полночь или еще нет. Рассудив так, они направились в сторону Сидлинча, а когда вышли на склон, то за домами, вдали на дороге, увидели огонек.

От Чок-Ньютона до Брод Сидлинча около двух миль, и на полпути проселок, поднявшись на взгорье, разделяющее эти деревни, как уже сказано, пересекает под прямым углом длинную, унылую дорогу, которая называется Лонг-Эш-Лэйн и не раз уже упоминалась в наших рассказах, — прямая, как межа у хорошего землемера, она была проложена еще римлянами и тянется на много миль к северу и к югу от этого места. Теперь она заброшена и поросла травой, но в начале нынешнего столетия здесь ездили часто, и дорога содержалась в порядке. Огонек мерцал на самом распутье.

— Кажется, я знаю, в чем тут дело, — сказал один из музыкантов.

С минуту они помедлили, толкуя между собой, не связан ли в самом деле этот огонек с тем случаем, о котором все они уже слышали, потом решили подойти ближе.

Взобравшись на взгорье, они увидели, что не ошиблись в своих догадках. Справа и слева от них тянулась Лонг-Эш-Лэйн, а у перекрестка, к которому с четырех сторон сходились дороги, подле столба была вырыта могила, и, как раз когда музыканты подошли, четверо парней из Сидлинча, иногда нанимавшиеся на такую работу, сбросили в яму мертвое тело. Рядом стояла лошадь, запряженная в телегу, на которой привезли труп.

Чок-ньютонские музыканты молча постояли на месте, а парни тем временем засыпали яму доверху, утоптали землю, потом побросали лопаты в телегу и собрались уходить.

— Кого это вы тут схоронили? — громко спросил Лот Свонхиллс. — Уж не сержанта ли?

Парни из Сидлинча были так поглощены своим делом, что теперь только заметили фонари чок-ньютонских музыкантов.

— А?.. Погоди-ка, вы не из Ньютона, те, что Христа славить ходят? — в свою очередь спросили могильщики.

— Мы самые. Так, значит, вы схоронили здесь старого сержанта Холвея?

— Да, его. Вы, стало быть, слышали про это?

Музыканты сказали, что не знают подробностей, — слышали только, что сержант застрелился у себя в кладовке в прошлое воскресенье.

— А с чего это он — никому не известно. По крайней мере, у нас, в Чок-Ньютоне, — продолжал Лот.

— Теперь уж известно. Все открылось на дознании. Музыканты подошли ближе, и сидлинчские могильщики, присев отдохнуть после работы, рассказали им, как было дело.

— Все из-за сына. Не пережил бедный старик такого горя.

— Сын-то у него, помнится, в солдатах? Теперь он с полком в Индии, так, что ли?

— Ну да. А нашим солдатам там тяжеленько пришлось. Зря отец уговорил его пойти в армию. Но и Люку не след было попрекать родителя, ведь тот ему добра желал.

Короче говоря, дело было вот как. Старик, столь печально окончивший свои дни, отец молодого солдата, служившего в Индии, сам был раньше военным, и служба пришлась ему по душе, но он вышел в отставку задолго до начала войны с Францией. Вернувшись в родную деревню, он женился и зажил тихой семейной жизнью. Все же, когда Англия вступила в войну, он очень горевал оттого, что старческая немощь не позволяет ему вновь взяться за оружие. Единственный сын сержанта тем временем вырос, и пора было ему определить свое место в жизни; юноша хотел изучить какое-нибудь ремесло, но отец горячо убеждал его поступить на военную службу.

— Ремеслом теперь не расчет заниматься, — говорил он. — Ежели война с французом не скоро кончится — а по-моему, так оно и будет, — то от ремесла и вовсе проку не жди. Армия, Люк, — вот где твое место. В армии я человеком стал, и тебе того же желаю. Только тебе еще легче будет выдвинуться, времена теперь такие, горячие.

Это не очень-то понравилось Люку, ведь был он юноша тихий и большой домосед. Однако отцу он верил и, наконец сдавшись на его уговоры, поступил в ***скую пехотную часть. Через несколько недель он был назначен в полк, уже отличившийся в Индии под командованием генерала Уэллесли.

Но Люку не посчастливилось. Сперва на родину стороной дошли вести, что он занемог, а совсем недавно, когда старый сержант вышел на прогулку, кто-то сказал ему, что в Кэстербридже лежит письмо на его имя. Сержант послал нарочного, тот съездил в город за девять миль, уплатил сколько следует на почте и привез пакет, — старик надеялся получить известие от Люка, и в этом не ошибся, но такого письма он не ожидал никак.

Люк, видно, писал его в очень мрачном состоянии духа. Он жаловался, что жить ему стало невмоготу, и горько упрекал отца за совет посвятить себя делу, к которому у него совсем душа не лежала. А теперь он и славы не стяжал, и горя хлебнул, служа целям, которых не понимает и знать не хочет. Если бы не злополучный отцовский совет, он, Люк, спокойно занимался бы каким-нибудь ремеслом в родной деревне и по своей воле никогда бы ее не покинул.

Прочитав письмо, сержант ушел подальше от чужих глаз и присел на скамью у дороги.

Когда полчаса спустя он встал со скамьи, вид у него был убитый и жалкий, и с той поры старик совсем пал духом. Уязвленный в самое сердце попреками сына, он стал запивать. Жил он один-одинешенек в домике, доставшемся ему от жены, которая умерла за несколько лет перед этим. Однажды утром, незадолго до рождества, в доме сержанта грянул выстрел, и подоспевшие соседи нашли старика уже при смерти. Он застрелился из старинного кремневого ружья, которым, бывало, пугал птиц; судя по тому, что от него слышали накануне, а также по распоряжениям, сделанным им на случай смерти, это был заранее обдуманный поступок, на который его толкнуло отчаяние, вызванное письмом сына. Присяжные вынесли вердикт о самоубийстве.

— Вот и письмо, — сказал один из могильщиков. — Его нашли в кармане покойника. Сразу видать, не один раз он его читал да перечитывал. Ну, да на все воля божья.

Яма была уже засыпана, землю разровняли, даже могильного холмика не осталось. Парни из Сидлинча пожелали ньютонским музыкантам доброй ночи и ушли, забрав лошадь с телегой, в которой привезли мертвеца. Вскоре шаги их затихли вдали, и лишь ветер равнодушно свистел над одинокой могилой, тогда Лот Свонхиллс повернулся к старому гобоисту Ричарду Теллеру.

— Слышь, Ричард, не годится эдак поступать с человеком, да еще со старым солдатом. Конечно, не бог весть какой вояка был этот сержант. А все ж надобно о спасении его души подумать, так, что ли?

Ричард ответил, что совершенно с этим согласен.

— А не спеть ли нам гимн над могилой, нынче ведь рождество, а спешить нам некуда, и всего дела-то на десять минут, и кругом пусто. Никто не запретит нам, да и не узнает.