Изменить стиль страницы

Филлис рассказывала, что он говорил по-английски довольно плохо, но она его понимала, так что препятствием для их знакомства это служить не могло. Когда же речь заходила о чем-нибудь сложном и деликатном, что он не в силах был выразить теми английскими словами, какие были в его распоряжении — о каких-нибудь тонкостях, о чувствах, — на помощь языку, надо думать, приходили глаза, а позднее на помощь глазам приходили губы. Короче говоря, знакомство это, ненароком завязавшееся и с ее стороны довольно неосторожное, углублялось и крепло. Подобно Дездемоне, она пожалела его, и он поведал ей свою историю.

Звали его Маттеус Тина, и родиной его был Саарбрюккен, где в то время все еще жила его мать. Ему было двадцать два года, но он уже получил чин капрала, хотя пробыл в армии совсем недолго. Филлис всегда говорила, что в английских полках среди рядовых нельзя было встретить таких хорошо воспитанных и образованных молодых людей, какими бывали порой эти солдаты-иностранцы, манерами и внешностью скорее походившие на наших офицеров.

Постепенно от своего нового друга Филлис узнала о Йоркских гусарах то, чего никак не ожидала о них услышать. Оказывается, они были далеко не так веселы, как можно было бы предположить по их пестрым мундирам, наоборот, все в их полку были охвачены глубочайшим унынием, все так страдали от тоски по родине, что часто становились даже не способны к службе.

Тяжелее всего приходилось молодым солдатам, только недавно к нам прибывшим. Они ненавидели Англию и английский уклад жизни, совершенно не интересовались королем Георгом и его островным королевством и мечтали только поскорее выбраться из нашей страны и никогда больше ее не видеть. Телом они были здесь, но душою и сердцем — на любимой родине, о которой они — люди храбрые и во многом настоящие стоики — не могли говорить без слез. Маттеус Тина особенно жестоко страдал от тоски по родине, — мечтательный, от природы склонный к задумчивости, он тем острее ощущал всю горечь изгнания, что оставил дома одинокую старушку мать, которую некому было без него утешить.

Растроганная всем этим и живо заинтересованная его историей, Филлис, хотя и не погнушалась знакомством с простым солдатом, однако (во всяком случае, по ее собственным словам) довольно долго не позволяла ему преступить границы простой дружбы, — все время, пока считала, что ей предстоит стать женой другого; хотя вполне возможно, что она отдала Маттеусу свое сердце еще задолго до того, как успела это осознать. Садовая ограда сама по себе препятствовала какой бы то ни было близости, а он никогда не отваживался зайти в сад или хотя бы попросить на то ее позволения, так что беседовали они всегда на открытом месте, разделенные каменной стеною.

III

Но вскоре через одного знакомого в доме Филлис были получены новые известия о мистере Хамфри Гоулде, ее на редкость холодном и терпеливом женихе. Джентльмен этот говорил кому-то в Бате, что считает свой уговор с мисс Филлис Гроув далеко еще не окончательным и что, ввиду своего вынужденного отсутствия, вызванного болезнью отца, который до сих пор не в состоянии заняться делами, он полагает, что следует пока воздержаться от определенных обязательств с обеих сторон. Он не ручается, говорил он, что не направит своего внимания в какую-либо иную сторону.

Это известие, хотя и основанное только на слухах и, стало быть, полного доверия не заслуживавшее, как нельзя лучше вязалось с тем обстоятельством, что письма от жениха приходили редко и отнюдь не отличались теплотой, так что Филлис ни на минуту не усомнилась в его достоверности; и с этого времени она полагала себя свободной подарить свое сердце тому, кому пожелает. Иного взгляда держался ее отец: он без дальних слов объявил, что все это ложь и клевета. Он с детства знает семейство Гоулдов; есть одна пословица, лучше всего выражающая их взгляд на женитьбу: «Не люби меня горячо, да люби меня долго». Хамфри человек честный и ему никогда в голову не придет так легкомысленно отнестись к своей помолвке.

— Ты знай себе жди и не волнуйся, — сказал он дочери. — Увидишь, в свое время все уладится.

Услышав это, Филлис подумала было, что ее отец состоит с мистером Гоулдом в переписке, и сердце у нее сжалось, ибо, несмотря на свои первоначальные намерения, она с большим облегчением встретила известие о том, что ее помолвка кончилась ничем. Но потом она поняла, что отец и не думал писать Хамфри Гоулду, он не мог обращаться с таким вопросом к ее жениху, так как это означало бы, что он ставит под сомнение честь означенного джентльмена.

— Ты просто ищешь повода для того, чтобы поощрять легкомысленные ухаживания какого-нибудь из этих иностранных молодчиков, — резко сказал ей отец, в последнее время обращавшийся с ней особенно сердито. — Я все вижу, хоть и не все говорю. Не вздумай и шагу ступить за ворота без моего позволения. Если хочешь поглядеть лагерь, я как-нибудь в воскресенье сам тебя туда поведу.

Филлис согласна была покоряться отцу в поступках, но она считала, что в своих чувствах она теперь вольна. Она уже больше не боролась со своим увлечением, хотя ей никогда и в голову не приходило рассматривать немецкого гусара как поклонника с серьезными намерениями, каким мог бы для нее стать англичанин. Молодой солдат-иностранец был в ее глазах каким-то идеальным существом, не имеющим ничего общего с обыкновенными земными жителями; он сошел к ней неведомо откуда и скоро снова исчезнет неведомо куда. Он был для нее только чудной мечтой — не больше.

Они встречались теперь каждый день, большей частью в сумерках — в короткий промежуток между заходом солнца и той минутой, когда звук горна призовет его в палатку. Быть может, она и сама держалась теперь свободнее, а уж гусар-то — во всяком случае; с каждым днем он становился все нежнее, да и она, прощаясь с ним теперь после этих кратких бесед, протягивала ему каждый раз со стены руку, которую он с чувством пожимал. Однажды он так долго не выпускал ее пальцев, что она воскликнула:

— Осторожнее! Забор у нас белый, и с поля все видно! В тот вечер он долго медлил, не решаясь расстаться с нею, и в конце концов едва успел вовремя добежать через луг до лагеря. А в другой раз случилось так, что он напрасно ждал ее в обычный час на их обычном месте свидания, — она не пришла. Огорчение его было несказанно велико; он стоял как окаменелый, уставившись в стену невидящим взглядом. Пропел горн, прозвучала барабанная дробь — он даже не пошевелился.

А ее задержали какие-то случайные дела. Когда же она все-таки пришла и увидела его, она очень встревожилась, потому что час был поздний, и она, так же как и он, слышала звуки, возвещавшие лагерный отбой. Она стала умолять его, чтоб он, не медля, шел назад.

— Нет, — хмуро отозвался он. — Я не могу сейчас уйти, как только вы пришли, — я целый день мечтал об этой минуте.

— Но ведь вас могут разжаловать за опоздание.

— Пусть. Я бы уже давно покинул этот свет, когда б не два человека моя возлюбленная здесь и моя матушка в Саарбрюккене. Я ненавижу армию. Одна минута, проведенная с вами, значит для меня больше, чем любое повышение в чине.

И он остался, и они разговаривали; и он рассказывал ей о своем родном городе и вспоминал разные забавные случаи из своего детства, а она вся трепетала при мысли о том, чем он рискует, задерживаясь здесь. И только когда она, не желая больше ничего слушать, простилась с ним, спрыгнула со стены и ушла, вернулся он к себе в лагерь.

Когда они увиделись в следующий раз, он был уже без нашивок, украшавших прежде его рукав. За опоздание его разжаловали в рядовые; и так как Филлис считала себя причиной этого, огорчение ее было особенно велико. Но теперь их роли переменились, наступил его черед утешать ее.

— Не грустите, meine Liebliche, — сказал он. — Что бы ни случилось, у меня от всего есть лекарство. Во-первых, даже если предположить, что я верну себе нашивки, разве ваш отец позволит вам выйти замуж за капрала Йоркского гусарского полка?