Изменить стиль страницы

Я отпустил тиски, достал болванку. Из нее должна была получиться деталь к фрезерному станку. Климыч нарисовал ее на доске и указал размеры. У меня что-то не так получалось. Я подошел к Геньке Аршинову и попросил штангенциркуль. Он торчал у Геньки из нагрудного кармана, как у заправского мастера.

— Умеешь обращаться? — спросил Генька.

Этот циркуль он притащил из дому и не расставался с ним даже в столовой. Такой циркуль был только у него и у Климыча.

— Попробую, — сказал я.

Измерив болванку, я понял, почему Климыч сказал, что металл — это не сосновая палка: я немного перестарался и сточил с одной стороны шесть лишних миллиметров. Заготовка была испорчена; все нужно начинать сначала.

— Запорол? — спросил Генька.

— У меня ведь штангеля нет, — сказал я.

— Ты керном разметь, — посоветовал Генька.

Я и без него знал, что делать. Я бы и эту деталь не испортил, просто забылся, — водил рашпилем, а сам думал о Мишке. Вот уже третий день от него нет никаких известий, как в воду канул. На другой же день я пошел в милицию, но ничего путного не добился. Никто не пожелал мне сказать, где Мишка Победимов и что с ним. Хотел зайти к начальнику, но он куда-то срочно выехал. Я пристал к дежурному. Сунул ему в нос свое удостоверение. Сказал, что меня сюда направила комсомольская организация. Дежурный полистал какую-то тетрадку, посмотрел на меня и сказал:

— Гражданин, идите домой. Когда нужно будет — мы сообщим в техникум.

— В тюрьме? — спросил я.

— Идет следствие, — сказал дежурный. — Когда закончится…

— Выпустят?

— Гражданин, идите домой, — сказал милиционер. — Мешаете, понимаете, работать.

Тут зазвонил телефон, и дежурный, показав мне глазами на дверь, стал с кем-то разговаривать. Делать было нечего, я ушел.

В техникуме никто толком не знал, что с Мишкой. Спрашивали меня, но я не хотел особенно распространяться на этот счет, думал, что все обойдется и Мишка не сегодня-завтра придет. Но дни шли, а Швейк не возвращался. Больше скрывать было нельзя. Я решил посоветоваться с Бутафоровым. Как только закончились занятия, пошел его разыскивать. В аудитории Николая уже не было. Оказывается, их группу сегодня на час раньше отпустили, он ушел домой. Я слышал, что Николай живет на Дятлинке, но где — не знал.

Ловать занесло снегом. Над прорубями курился пар. От домов к реке ниточками тянулись тропинки. Посредине реки какой-то чудак в полушубке сидел на ведре и дремал с короткой удочкой в руке. У висячего канатного моста на коньках катались ребятишки. Рожицы красные, штаны в снегу, под носами блестит. Я подошел к ним и спросил, где живут Бутафоровы. Мальчишка в танкистском шлеме подкатил ко мне и, шмыгнув носом, показал на ободранный дом, в котором жила Рысь.

— Их хата, — сказал он.

— Тут живет… девчонка одна.

— Динка? — спросил мальчишка. — А как же, живет… Вон она катается, — кивнул он на другой берег, где носились по льду ребята постарше.

Я долго смотрел в ту сторону. Рысь каталась хорошо. Она была в рыжей лыжной куртке, шароварах и без шапки. Легко, словно стриж, чертила лед.

— А как ее фамилия? — спросил я.

Но мальчишки уже и след простыл.

Поднимаясь на крыльцо, я услышал аккордеон. За дверью кто-то наигрывал вальс «Дунайские волны». Я вошел. Играл Николай. Он сидел у окна, играл и смотрел на Ловать, которая белела внизу. Птичье крыло спустилось ему на глаза. Пальцы легко касались клавиш. Я стоял молча и слушал. Я любил этот вальс.

Бутафоровы занимали в ободранном доме большую квадратную комнату. Рядом была еще одна комната с отдельным входом. Там, по-видимому, жила Рысь с теткой. Больше в доме не было квартир. Вдоль стен стояли четыре кровати, в углу — ножная швейная машина, прикрытая кружевной накидкой. Рядом этажерка с книгами. В комнате чисто. Пахнет глаженым бельем.

Николай вдруг перестал играть, схватил с подоконника нотную тетрадь, заглянул в нее и стал настойчиво повторять одно и то же место.

— Заклинило? — спросил я.

Николай отбросил волосы с глаз, взглянул на меня.

— Чего стоишь? — сказал он. — Садись, — кивнул на стул.

— Сыграй еще что-нибудь.

Николай сыграл какой-то быстрый фокстрот и поставил аккордеон на подоконник.

— Поиграй еще, — попросил я.

— Не умею, — сказал Николай. — Фокстрот и вальс выучил, и баста. Больше ничего не получается. — Он взъерошил волосы, улыбнулся: — А люблю, понимаешь…

— Мне и так никогда не научиться, — сказал я, вспомнив ехидные слова Рыси насчет слуха.

— Захочешь — научишься, — сказал Николай. — У меня тоже особого таланта нет… Здесь главное — техника. — Немного подумав, он прибавил: — Я так думал… А стал играть — почувствовал, что техника — это еще не все. Талант нужен. Я знаю одного баяниста, — и нот в глаза не видел, а послушал бы, как играет! Мне и за сто лет так не научиться.

Я взял аккордеон, поставил на колени, чуть дотронулся до клавиш. Резкий протяжный звук вырвался из нутра инструмента. Я всегда завидовал ребятам, умевшим на чем-нибудь играть. Глядя на их пальцы, которые сами прыгали по клавишам или, играючи, перебирали струны, я с горечью признавался себе, что так не смогу. Идет гармонист по улице, а за ним толпа. Девушки, парни. Куда завернет гармонист — туда и они. А устанет, присядет отдохнуть, — живо все соберутся вокруг него, как цыплята возле курицы. Сколько раз я замечал в глазах девчат восхищенный огонек, когда они смотрели на гармониста, хотя он и не был парнем первый сорт. Завораживает музыка девичье сердце.

В Куженкине один раненый офицер, возвращаясь с фронта домой, подарил мне немецкую губную гармонику. Целый месяц я прятался от всех на чердаке и разучивал на слух песни. А когда мне показалось, что кое-что получается, я собрал ребят и единым духом проиграл им весь свой репертуар. Я дул в гармонику и смотрел на приятелей, но их лица оставались равнодушными; никого не тронула моя музыка. Я далеко запрятал подарок офицера и больше никогда не брал в руки губную гармошку.

Николай убрал аккордеон в большой черный чехол и задвинул под кровать.

— Я играю, когда дома никого нету, — сказал он. — Ругаются…

Я все рассказал про Мишку. Он молча слушал, ни разу не перебил. Когда я умолк, Николай отвернулся к окну. Его серые глаза прищурились.

— Он бы мог и не ходить туда, — сказал я. — Добровольно.

Николай прижал нос к стеклу:

— Динка что делает… Мальчишку носом в сугроб тычет! Ты погляди, ему с ней не справиться.

— Его теперь из техникума шугнут. Генька Аршинов…

— Что Генька? — сердито заговорил Николай. — Генька — это еще не комсомол. А из техникума за такие дела гнать надо. И не только его. Тебя тоже.

— Пожалуйста, — сказал я. — Не заплачу.

— Знал, что Мишка ворует, и молчал!

— Я говорил ему…

— Говорил! Надо было по морде надавать!

— Мишка так, сбоку припека. Что Корней скажет, то Мишка и сделает.

— Много они… награбили?

— Начальник говорил, тысяч на тридцать. Так это Корней. А Мишка…

— Что Мишка? Такой же ворюга, как и твой Корней.

— Корней не мой…

— Водку с ним пил? Пил! Деньги от него брал? Брал!

— Не ори, — сказал я. — Я и сам орать умею.

Николай вскочил с подоконника и заходил по комнате. Пол скрипел, этажерка шаталась.

— Вот так жук в зеленых обмотках…

— Пока, — сказал я, поднимаясь.

Николай подошел ко мне. Остановился и, покачиваясь на носках, спросил:

— А куда он деньги девал?

— Ты же знаешь Мишку. У него деньги не задерживаются. Гол как сокол. Сапоги купил да флакон одеколону «Гвоздика».

Николай уселся на подоконник, покачал головой.

— Влепят ему самое малое пару лет, — сказал он.

— Человек все понял… Сам пришел. Надо же учитывать?

— Учтут… И все-таки посадят.

— Будь здоров, — сказал я.

Разозлил меня Бутафоров. И без него на душе кошки скребут. Ну что он может сделать для Мишки? Как суд постановит, так и будет, И зачем дурака понесло в милицию?