Изменить стиль страницы

Я остановился. Не потому, что испугался. Начальник техникума поумнее их, и с ним мы уже обо всем поговорили. Остановился потому, что меня удивил Генька Аршинов. В общежитии парень как парень: и поговорить с ним можно, и все такое. А сел за стол с зеленым сукном, графином — и словно подменили: чужим стал, неприступным. И крикливость откуда-то у него взялась. И морда стала противная. Что это с ним? И эти ребята с карандашами как по аршину проглотили.

Один Бутафоров не изменился. Такой же, как был. Да и на меня поглядывает вроде бы сочувственно. Разглядел я, наконец, что он читал. Джека Лондона «Мартин Иден». В этот день Бутафоров здорово вырос в моих глазах, — я любил Джека Лондона.

— Генька, — сказал я. — Ну чего глотку дерешь? Чего разоряешься? Никто тебя не боится, дурня лохматого. Выпей лучше воды из графина… Чего он у тебя тут стоит зря?

Бутафоров бросил книжку на диван и захохотал.

Аршинов покосился на него и растерянно сказал:

— Товарищи, дело серьезное…

— Дело не стоит выеденного яйца, — сказал Николай. — Ну чего тут обсуждать? И так все ясно. Максим вора разоблачил, ему башку ключом чуть не проломили, а вы тут на него дело завели. За что его ругать? За то, что в милиции три дня просидел? Милицию надо ругать, а не его. Вора упустили, а Максиму обрадовались: нашли топор под лавкой!

— А зачем Бобцов пятьсот рублей взял у Корнея? — спросил Генька.

— Это ты у него спрашивай, — сказал Николай. Взял с дивана книжку и стал ее листать: сгоряча потерял страницу.

— Мне надо русский сдавать, — сказал я. — Учительница ждет.

— У нас бюро, — сказал Генька. — Подождет.

— Нельзя старого человека заставлять ждать, — сказал я. — Невежливо… Вы тут потолкуйте без меня.

Я ушел, а бюро еще долго заседало. Не знаю, до чего они там договорились, но меня оставили в покое…

Что-то не слышно скрипа лыж за спиной. Я оглянулся: Аллы за мной не было. Я так и присел. Как сквозь землю провалилась! И во всем виноват я: молчу, как истукан; выехал с девушкой на лыжную прогулку и за всю дорогу не сказал ни слова. Я помчался по лыжному следу назад. Я должен был догнать ее.

Алла сидела на лыжах и гладила рукой обтянутое брюками колено. Поэтому я из-за кустов ее и не увидел.

— Упала, — сказала она.

— Больно?

— Не очень.

Алла, упираясь руками в снег, поднялась и несколько раз согнула и разогнула ногу. Я поддерживал ее. И снова она села на лыжи.

— Вернемся? — спросил я.

— Я не могу идти.

— Понесу тебя.

Алла снизу вверх посмотрела мне в глаза.

— Неси, — сказала она.

Я сгреб ее в охапку вместе с лыжами и поднял. Я даже не почувствовал тяжести. Алла ухватилась рукой за мою шею Ее лицо было совсем рядом. Щеки немного порозовели. От волос пахло снежной свежестью. Светлые глаза с любопытством смотрели на меня. Она молчала и чуть заметно улыбалась. И эта легкая улыбка была вызывающей.

Я сделал несколько шагов. Ее лыжи болтались в воздухе, мешали идти. Но я не хотел останавливаться. Мне было приятно нести ее. Теплую и упругую. Я думал, что смогу пронести ее тысячу километров, но уже метров через пятьдесят стал дышать чаще. А потом зацепился за что-то лыжами, и мы упали. Я все-таки не выпустил ее из рук. Мы лежали в снегу. Алла все еще обнимала меня за шею, и ее губы были совсем рядом. Мне нужно только повернуть голову. Я повернул голову. Алла медленно прикрыла глаза ресницами и откинулась назад.

Я поцеловал ее. Я еще никогда в жизни не целовал девчонок. Я не умел целоваться. Но этому, наверное, не учат. Я поцеловал ее еще раз и еще. Я даже не подозревал, что целовать девчонок это так здорово. И глаза у нее были закрыты. Тогда я еще не знал, что девчонки всегда в таких случаях закрывают глаза. Им, наверное, стыдно. Я не знал этого и потому спросил:

— Тебе смотреть на меня противно?

Она сказала:

— Дурачок.

Я не обиделся и снова поцеловал ее. И она опять закрыла глаза. Мне нужно было промолчать, а я снова спросил:

— Зачем ты глаза закрываешь?

Алла открыла глаза. Большие, светлые, они смотрели мне в самую душу. Они были так близко, что в зрачках я увидел себя. Я хотел снова поцеловать Аллу и не смог. Мне стало стыдно. Стыдно этих больших светлых глаз. И тогда я понял, почему девчонки, когда их целуют, закрывают глаза. Чтобы нам не было стыдно. Я попросил ее:

— Закрой глаза.

Она закрыла.

Мы сидели в снегу и, не чувствуя холода, целовались. Кругом нас качались голые кусты. Ветки обледенели и постукивали друг о дружку при порывах ветра. Над головой зажглась звезда. Внизу над ледяной Ловатью гулял бесшабашный ветер. Он лихо посвистывал, волком подвывал. Но никто не боялся его. Мороз становился крепче. Он пощипывал щеки, уши, а мы не обращали на мороз внимания. Пусть щиплется.

— Я тебя до самого дома понесу, — сказал я.

— Уже все прошло, — Алла отодвинулась от меня и встала. — Ничуть не болит. — Она хлопнула лыжей по снегу. — Покатаемся.

Мы выбрали приличный спуск к реке. Снег был ровный, и кусты не мешали. Я покатил первый — прокладывать для Аллы лыжню. Ветер заткнул мне рот, уши, я пригнулся. Наст был ровный, держал хорошо. Там, где начиналась река, образовался маленький трамплин. Меня подбросило. Я затормозил и на середине реки стал звать Аллу. Она стояла на высоком берегу и притаптывала лыжами снег. Вот она оперлась на палки и, подавшись вперед, застыла. Ее фигура четко врезалась в синь вечернего неба. Я стоял внизу и любовался ею. Меня распирало от счастья. Такая девушка целовалась со мной! И если захочу — опять могу ее поцеловать. Сто раз. Тысячу. Это моя девушка.

— Алла! — крикнул я. — Ну что же ты?

Она поправила шапочку, помахала палкой.

— Я не могу, — сказала она. — Боюсь.

Я проложил еще одну лыжню, в другом месте.

Мы катались долго.

Вокруг никого не было. Голубел снег, шевелились кусты. Тысячеглазое небо смотрело на нас и улыбалось. Мы, наверное, были очень смешные и счастливые. Через мост прогрохотал пассажирский; потянулась вереница светлых квадратов. Из-за снежного бугра выскочил кривобокий месяц и стал набирать высоту. Ветер стих, и мы услышали глухой шум. Это подо льдом ворчала Ловать. Алла разрумянилась, глаза ее сияли. Меховой жакет висел на кустах, красный свитер и брюки побелели от снега. Алла раза три упала. А потом ничего, — научилась съезжать без приключений.

Это был отличный вечер. Нам улыбалось небо, улыбался тощий месяц, подмигивали звезды. Когда мы возвращались домой, ветер ласково подталкивал нас в спину. Я вдруг подумал, что жизнь — чертовски хорошая штука. Этот месяц, звезды, полосатые тени от кустов, голубая лыжня и мы. А кругом снежное раздолье. И впереди — огни большого города. И общежитие, и хмурый Мишка (вот чудак, все у него обойдется!) — все мне показалось далеким, лишенным смысла. Эта девушка, которая не очень умело шла на лыжах впереди, заслонила собой привычный мир. Один такой вечер с ней показался мне куда важнее, чем вся моя прошлая жизнь.

— Алла, — сказал я, — ты… — И прикусил язык. Почему мне приходят на ум одни и те же слова? Я опять хотел сказать, что она красивая. Я говорил ей это пять раз.

Но у девушек, очевидно, короткая память, — Алла спросила:

— Какая я?

— Завтра покатаемся?

— Не знаю.

— А кто знает?

— Никто.

— Какой сегодня вечер! — сказал я.

— Какой? — спросила Алла.

— Хочешь, я стихотворение сочиню?

— Я замерзла, — сказала Алла.

Она шла впереди и не оглядывалась. Ее палки с сухим треском впивались в снег. Слова Аллы и ее тон задели меня. Это были холодные слова. А мне-то, дураку, показалось, что я и Алла — одно целое. Лирик несчастный! Я думал об одном, а Алла — о другом. Я думал о ней, а она, может быть, о Герке-барабанщике.

— Завтра танцы в театре, — сказала Алла.

Я хотел ей сказать, что не умею на барабане играть, но вовремя спохватился: ведь это глупо, не по-мужски.