Серёга Клячко был горожанином в первом поколении. Отец его работал мастером на заводе, мать — в прачечной. Серёга мучительно преодолевал своё происхождение. Родителей не то чтобы стыдился, а как бы не считал за людей, терпел, как неизбежное зло. Говорить о них не любил. Поведению, манерам, одежде Серёга придавал гораздо большее значение, чем Феликс. Как вызов, носил волосы на прямой пробор, менял через день рубашки, ровнял пилочкой ногти, чего Феликс отродясь не делал. Одним словом, Серёга стремился быть аристократом, как он сам это понимал, конечно. Когда речь заходила о народе, о том, что для него хорошо, что плохо, Серёга раздражался, как и всегда, когда его вынуждали рассуждать о вещах отвлечённых, не имеющих для него значения. «Что ты заладил: народ, народ! Под себя каждый гребёт, вот и всё его благо! А на остальное — плевать, лишь бы водочка не переводилась!» Феликсу казалось, Серёга злится ещё и потому, что этими разговорами Феликс как бы возвращает его к тому, что Серёга отринул, с чем навсегда распрощался. У Серёги были большие планы. Но даже допустив мысль, что они сбудутся, Серёга добьётся своего, можно было не сомневаться: он не вспомнит про родителей, про жизнь, из которой вышел, жалость к людям не шевельнётся в нём. Поэтому, выступи даже Серёга в образе знаменитой кухарки, которая, поучившись, сможет управлять государством, управление его вряд ли пойдёт на пользу народу, от которого он сознательно, едва научившись самостоятельно мыслить, поспешил откреститься.
У Кати Сурковой отец и мать были медиками. Она с интересом слушала горячие речи Феликса, убийственно-скептические возражения Серёги, но Феликса не поддерживала, с Серёгой не спорила. Всё это, наверное, казалось ей игрой. Иногда она рассказывала про какие-то жуткие случаи в больницах, должно быть, узнавала от родителей. Там вместо кислорода оперируемому дали углекислый газ и потом недоумевали: отчего это он помер? Там — всё лето обслуживали целое инфекционное отделение шестью (!) иглами, которые к тому же плохо дезинфицировали. У Феликса с Серёгой волосы дыбом вставали. Й ещё однажды Катя призналась, что, когда слышит по радио или телевизору песню: «У нас было на святой Руси. На святой Руси, в каменной Москве…» — отчего-то ей… плакать хочется. Клячко усмехнулся. Катя покраснела, засмущалась: «Когда как, конечно. Иногда и не хочется!» Она вдруг сделалась Феликсу бесконечно родной, но он вспомнил про Наташу, и у него испортилось настроение. «С Серёгой всё ясно, — подумал Феликс, — с Кати какой спрос? Но я сам? Что я сам-то?»
…Они тогда жили в новом районе, в блочном доме. Соседнюю квартиру на лестничной площадке занимали сёстры-старушки, другую — солидного вида товарищ с женой и тёщей, а третью —. семья некоего Михаила Ивановича Платонова. Раньше он жил в деревне. Приехав в город, устроился в строительную организацию, проработал несколько лет маляром-штукатуром и, как только выколотил квартиру, немедленно распрощался со стройкой. Отец и мать посмеивались над Михал Иванычем: над неуклюжими его попытками завести с ними дружбу, над бронзовой профессорской с вензелями табличкой «Платонов М. И.», которую тот прикрепил к своей, обитой дерматином, двери, над тем, что жена его купила трёхлетней девочке шубу чуть ли не пятидесятого размера, ничё, пусть висит, сказала она, вырастет, спасибо скажет, над посеребрёнными оленьими рогами, которыми Михал Иваныч украсил прихожую. В Михал Иваныче жило неистребимое, муравейное стремление к достатку: как-то незаметно он обставил квартиру дорогой полированной мебелью, зафырчал у него, выезжая из персонального металлического гаражика, «Москвичишка». Михал Иваныч вдруг оказался на не последней должности в ЖЭКе, а когда во дворе возвели двухэтажный гастроном, солидно встретил соседей в фартуке за прилавком в мясном отделе. Маленький Феликс тоже проникся иронией к соседу-мяснику. Хмыкал, когда тот говорил «колидор» или «а мы в воскресенье поедем за грибам, хотите с нами?», царапал гвоздём бронзовую профессорскую табличку на двери Михал Иваныча.
Как-то родители ушли, Феликс остался дома один. Можно было пойти во двор, но лил дождь. Учить уроки не хотелось. «Может, в ванну?» — подумал он. Феликсу нравилось лежать в горячей воде, которая каждый раз была разная: то чуть зеленоватая, то жёлтая, то голубая, то мутная с песком. В такой совсем не нравилось. Видимо, цвет воды зависел от состояния очистных сооружений. Родители гнали его из ванной, почему-то их беспокоил сам факт его нахождения за закрытой дверью. Феликс этого не понимал. После ванны он наметил пить чай, наполнил чайник, поставил на огонь, чтобы потом лишь слегка его подогреть. Кухонный стол оказался в крошках. Он смахнул крошки в мусорное ведро, но оно оказалось безобразно переполненным. Феликс как был — в тапочках на босу ногу — зашлёпал по лестнице к мусоропроводу. «Только бы дверь не захлопнуть, — помнится, ещё подумал он, — чайник на огне, ванна наполняется. Вот смеху будет!» Но, оказавшись на площадке, вдруг… Некоторое время Феликс стоял перед дверью, ничего не соображая. Потом зачем-то приложил ухо к замку. В ванну весело била струя воды, — чтобы побыстрее наполнилась, Феликс отвернул на полную, — в кухне тоненько свистел чайник. Феликс царапнул ногтем замок, мол, давай, открывайся! — глупо и широко улыбнулся, будто это не он захлопнул дверь, не его квартира сейчас начнёт наполняться водой и газом, не ему отвечать. И тут его охватил ужас, опять-таки несоизмеримый с событием. Феликсу показалось, он совершил что-то страшное, чему не может быть прощения. Он завыл, зачем-то пнул мусорное ведро — оно с грохотом, расплёвывая огрызки, яичную скорлупу, покатилось по лестнице, — побежал сначала вниз, затем вверх — до самого последнего этажа. Во время бега к нему вернулась способность думать. Феликс вернулся на свой этаж, стал звонить во все двери. Старушек дома не было. Солидный товарищ отозвался на звонок, но дверь почему-то не открыл. Он нёс из-за двери такую галиматью, что Феликс понял: слухи о том, что он пьёт запоями и жена запирает его, не оставляя ключа, — святая правда. Феликс опять завыл, кинулся к обитой дерматином, украшенной профессорской табличкой двери Михал Иваныча. Тот, к счастью, оказался дома. «Кто это?» — насторожённо спросил он. Феликс только всхлипывал. Михал Иваныч открыл дверь. Феликс увидел на резиновом коврике в прихожей большую клеёнчатую сумку, из-под которой успела подтечь тёмная мясная лужица. «Что случилось, сынок?» Феликс показал на дверь. «Забрался кто?» — лицо у соседа сделалось встревоженным и свирепым. «Нет, за… за…» — «Захлопнул? — облегчённо вздохнул Михал Иваныч. — Ну, это беда небольшая…» Михал Иваныч внимательно осмотрел замок, неодобрительно покачал головой. Вернулся с топором. Просунув его между дверью и косяком, принялся отжимать дверь. С третьей попытки железный язычок замка выскочил из косяка, дверь распахнулась. «Всё в порядке, больше так не делай», — потрепав Феликса по голове, Михал Иваныч ушёл. Феликс стоял перед дверью, по щекам катились слёзы. Он не верил. После этого случая Феликс изменил отношение к Михал Иванычу. Возможно, благодарное детское воображение было тому причиной, но сосед стал казаться ему чуть ли не былинным богатырём, самым добрым, справедливым человеком. Конечно же, это было не совсем так. Феликс взрослел, ему становились очевидными изъяны Михал Иваныча: тот приворовывал, угодничал перед начальством, с теми же, кто стоял ниже, держался грубо и презрительно. С необъяснимой враждебностью относился ко всему, чего не понимал, выпив в праздничек, похваливал Сталина, при нём, мол, был порядок. Но при этом Михал Иваныч почему-то не задумывался, что лично ему вряд ли удалось бы тогда безнаказанно таскать мясцо, строить под Ленинградом крепенькую, как орешек, дачку, да и вообще не сумел бы он в те времена вырваться из деревни.
Вскоре мать — в очередной раз повысившись по службе — получила квартиру в центре. Они уехали из нового района. Феликс забыл про соседа, но недавно, разговаривая с Клячко и Сурковой, вспомнил. «О чём мы? — подумал Феликс. — Откуда мне знать его благо? Плевать он на меня хотел! Только… ведь выручил, когда мог. И как плевать, если я — тоже он? Просто он мне — как я ему. Я ему — ничего, значит, и он — ничего мне! Как же это мы разминулись?» Так Феликс пришёл к простой и, как ему казалось, справедливой мысли, что все люди — народ. Следовательно, всё хорошее в человеке — от народа, равно как и всё плохое — от него же. Но хорошее — стержень, вокруг которого народ набирается ума и сил. Следовательно, жизнь должна быть устроена так, чтобы люди неустанно побуждались к добродетели. Беда, когда нет стержня. Все ходят, как в тумане — тупеют, дичают. «Господи, какая-то утопия! — схватился за голову Феликс. — Необязательная, умозрительная болтовня! Чего я хочу от всех, когда сам… Когда в самом столько… И нет сил начать с себя!»