Принимая баклажки и бутыли Караколювец, сделав маленький глоток, спешил передать их дальше, как бы опасаясь, что вино прервет вереницу приятных слов, которые текли от горла к губам, под жесткими, нависшими над ними стрехой белыми усами.
К сказанному он уже не возвращался. Его влекли те слова, которые он собирался сказать, как влекло и все то, что ему предстояло еще в жизни.
Пока баклажки шли по рукам, дед Меил все расхваливал вино.
— Крепкое, прямо в голову ударяет. Вот и дом мой пошел, Габю.
— Куда же это он пошел?
— Как куда? Спрашиваешь, как дитя несмышленое! — Дед Меил замахал руками, словно стараясь привлечь к себе внимание сотрапезников: — Идет он, идет, идет прямиком в Дупницу, в городской банк!..
Он осекся, уставясь перед собой немигающим взором, как бы подыскивая слова для невыраженной еще мысли. Сидящие рядом залились смехом, а он опустил руки и спокойно добавил:
— Все мое богатство туда ушло.
Габю еще не отведал того вина, которое расхваливал дед Меил, но все-таки заметил, обращаясь к Паше.
— Ежели бы мне кто сказал, что с Баадалы такое вино, ни за что бы не поверил.
Недко Паша, рослый краснолицый мужик, облизав губы, принялся уверенно объяснять:
— За виноградом как за дитем смотреть надо. Вот я сам, хоть чуток дождик покапает, все бросаю и иду опрыскивать…
Дед Меил приложился уже к другой баклажке.
— Ну прямо в жилы вливается.
— От обработки земли тоже многое зависит, — вступил в разговор Стоян Влаев.
Но Караколювцу не хотелось беседовать долго об одном и том же. Он перевел разговор на другое:
— Почему я не отпустил меньшого сына в Софию. Ремеслу он захотел обучиться… Люди, говорит, без обуви ходить не станут. Что верно то верно, не станут они босиком ходить. Да ведь завтра могут фабрику обувную построить, куда ты, сапожник, тогда денешься? А жито иное дело… Попробуй, выдумай фабрику, чтоб она жито производила! Потому и говорю ему, за землю держись. Видел, говорю, как малые дети за мамкин подол держатся? Серчает мать, по рукам дитя шлепает, а оно ковыляет за ней и опять за юбку хватается. Так и крестьянину надобно… Не след бросать землю. Ведь все из нее выходит.
— И все в нее уйдет, — перебил его дед Меил. — Сколько она всяких богатеев, царей с их пашами и беями приняла. И мы в свой черед ляжем в нее, Габю, а покуда только ковыряем ее. Ну, ваше здоровье…
Малыш лет пяти вошел в комнату и неловко перепрыгнул через скатерку. Звякнуло задетое им медное блюдо.
— Кошка, что ли, пакостничает? Зачем ее впустили, Меилица? — прозвучал визгливый женский голос.
Дед Цоню успокаивающе погладил мальчика по плечу.
— Ничего, ничего.
Гергювица Враниловска, тонкая, плоская, как доска, укладывала обратно в блюдо вывалившуюся снедь, приговаривая при этом:
— Дитя оно как скотинка, нужен глаз да глаз. Помните, бабы, как в прошлом году Пенко, сынишка Стояна, играл со спичками да и…
— Гергювица, не люблю я в праздник про такое слушать! — сердито прервал ее дед Меил.
— Да о чем же говорить, чтоб угодить тебе? — обиделась женщина.
— Есть о чем, — вмешался Караколювец. — Вот, к примеру, решили мы с Меилом съездить в некое государство, где старики молодыми становятся. Есть такое государство. Станем мы опять парнями.
— Ага, — улыбнулся во весь рот дед Меил.
— Вот я сейчас тебе задам, научу как озорничать! — бранила малыша мать.
Дед Цоню, обнимая внука за плечи и обдавая ему ушко горячим щекочущим дыханием, шептал:
— Не бойся, не бойся!
Малыш всхлипывал, шмыгая носом.
— Ну хватит тебе! — Стоеница Влаевска вынула из-за пояса каемчатый платок и протянула его малышу: — На утрись!
Но деду Меилу показалось, что она тянется ударить мальчика и раскричался:
— В моем доме детей не бьют. Дом дитя подожгло, ну и бей того, кто не углядел… Со старым, что хошь делай, а дитя бить не смей…
— Ну коли так, Меил, дай-ка я тебя побью! — засмеялся Караколювец.
Недко Паша, снова облизал свои сухие, потрескавшиеся губы и тихо промолвил:
— Малого змееныша и то, прежде чем раздавить, приласкать надо. Это я от тебя слышал, дедушка Меил.
— Верно, Недко, — кивнул старик. — Ласково слово — что вешний день. Вот помру я, пусть меня хоть собакам кинут сыновья, пусть все распродадут да прогуляют… это они могут. А вот слово… попробуй раздели его, продай, попробуй его охаять, удержать на одном месте, ни у кого на это силушки не достанет. — Глаза деда Меила заблестели, морщины разгладились, он словно помолодел. Поднялся и крикнул: — Вот и я перескочу — раз!
Дед Меил ловко перепрыгнул через скатерку, откинул полы куртки, подбоченился и притопнул постолами. Задорно поглядев вокруг, из-под густых седых бровей, он мигнул Трифону Биязу, который улыбаясь смотрел на него.
— Давай рученицу[3].
Трифон Бияз согнал с лица улыбку, снял с ремня гадулку[4] и заиграл. Дед Меил едва касаясь пола, выплясывал на носках. Глядя на него, Трифон весело восклицал:
— Уморю я тебя!
А дед Меил сдвинул папаху на затылок, подпрыгнул и пустился вприсядку, выбрасывая ноги в стороны. Затем снова выпрямился и подбоченясь пошел, притопывая, по кругу. Бабушка Меилица заметила соседке:
— На Сильвестра он всегда такое вытворяет.
— У-ху-ху!.. — будто камешек, пущенный из рогатки, с визгом подлетела к нему Мария Войничето и пустилась в пляс, за ней другие. Дед Меил остановился и поднял голову, поглаживая усы.
Все, кто еще сидел, встали, окружив плясунов тесным кольцом. Рученица была им привычна как окучивание кукурузы, но всегда захватывала их — то было буднями, а это — чем-то большим.
Над всеми торчала голова Ивана Бирника — известного на селе политикана. Рядом стоял, дробно постукивая ногой, Стоян Влаев. Крупные морщины, словно ржавые обручи, пересекали его широкий лоб, оканчиваясь на висках тонкой паутинкой. Изогнутые дугой тонкие губы большого рта придавали его лицу насмешливо-вызывающее выражение.
Он часто взглядывал на Бирника и очевидно досадовал, что тот неотрывно смотрит на танцующих. Другое было на уме Стояна.
Гадулка умолкла. На озаренном улыбкой лице Трифона Бияза серебрились мелкие бусинки пота.
Крестьяне снова уселись за трапезу, кто где придется, как будто скоро собирались уходить.
— Ну что нового в политике? — обратился Стоян Влаев к Бирнику.
Иван Бирник кашлянул, промолчал, послюнявил клочок газеты, сворачивая самокрутку.
— Как там твои англичане? — снова спросил Стоян.
— Получил я сегодня «Утро» да почитать не пришлось. В церковь ходил, да другие дела были…
— Передовая написана профессором Геновым.
— Да, умная голова. Ежели возьмется что доказать, все по косточкам разберет и докажет.
— И все для того, чтобы буржуазию защитить, — поддел его Стоян.
Иван Бирник удивлялся, глядя на собеседника, почему тот, говоря, так морщит лоб.
— Вы, Стоян, коммунисты, на все, ровно щенки, кидаетесь. Будто шоры какие надели. Как скажете «буржуазия», так вроде сам сатана встает перед вами.
Стоян нахмурился и промолчал.
Возбуждение, вызванное пляской утихло. Дед Меил всмотрелся в лицо Стояна — серьезное, сосредоточенное, такое чужое в этом праздничном веселье.
— Эй, оппозицию затеяли, что ли? Нечего в праздник политикой заниматься, скиньте ее как грязную рубаху.
— Это дело важное, — вступился было за них Бияз.
— Вот я тебе покажу важность, бери кавал![5]
— Это все Стоян заводит, — сердито буркнул Караколювец.
— Смотри, Стоян, побьет он нас, — засмеялся Бирник, гася ногой окурок.
Но Стоян даже не улыбнулся, он с мучительным усилием сглотнул вместе со слюной несколько резких слов, которые жгли ему язык.
Прищурившись и выгнув дугой брови, Бияз собирал кавал. Вытянув губы он едва коснулся ими дульца, словно оно было острием ножа, и в задымленной комнате разлился бархатно-мягкий и печальный звук. Стих гомон по углам, даже зимняя ночь замерла за окнами. Кавал выводил жалобную мелодию и чем тоньше становились звуки, тем глубже они проникали. Крестьяне опустили головы, не знали куда девать руки. Словно чужими стали им ноги в постолах, обмотанные белыми шерстяными онучами. Грустная песня кавала заставляла их вглядываться в себя, что не было им приятно. Бияз опустил брови и широко открыл глаза, сияющие каким-то внутренним светом, глубоко вздохнув, он запрокинул голову. Протяжный тонкий звук постепенно сошел на нет и заглох. Какая-то отрешенность овладела крестьянами, они долго молчали. Скорбь и радость, веселье и грусть как-то располовинили сейчас их души. Вдруг дед Меил поднял голову и, будто сидел один в поле, громко запел, Мария Войничето не замедлила подхватить: