Изменить стиль страницы

Зато, перейдя улицу, я непременно задерживался хоть ненадолго и глядел на речонку внизу — в сущности, та сторона нашей улицы была длинным широким оврагом, и с каждым годом в него оползало все больше городской земли. Речонку регулировали, делали насыпи, обсаживали акацией, обносили живой изгородью, обкладывали камнем — все напрасно. Обычно воды в ней почти и не было: лишь узкий ручеек бежал по середине русла, укрытого деревьями и кустарниками; кое-где женщины брали коричневую воду для стирки, через густые заросли к ручью сбегали тропинки и лесенки. Но стоило начаться ливню, как ручей мигом взбухал дождевою водой, заполнял русло во всю ширину — и вот уж река с бешеной скоростью мчала ветки, стволы, завивалась опасными мутными водоворотами, закручивала глубокие воронки и грохотала, как Ниагара. Это было ужасное зрелище! Как я любил наблюдать его! В хорошую же погоду, если удавалось ненадолго вырваться, я спускался к самому руслу. Здесь я бывал свободен: шлепал по грязи, по лужам, делал запруды, вырезал палки, меня укрывала листва. Другие дети — какие они счастливцы: им можно проводить здесь целые дни, жить замечательной жизнью Робинзона. Я же вечно спешил домой, за всякую задержку меня жестоко наказывали, как бы я ни изворачивался. На этот раз я не посмел даже спуститься вниз, прошелся только по широкому кирпичному карнизу большого моста, бросая вызов судьбе — смертельной опасности сорваться вниз, в глубокий-глубокий поток.

И вот я уже снова был в мастерской. Но первый подмастерье все равно ворчал — «за смертью тебя посылать!» — обзывал бездельником. Младший же подмастерье, который был не намного старше меня и постоянно задирал меня и высмеивал, с ехидной ухмылкой подал белую мраморную доску. Это означало, что надо растирать краску. Нынче у нас столяры не растирают и не смешивают краски, покупают готовые; но то, о чем я рассказываю, случилось где-то в другом, совсем в другом месте. Я растирал краски и составлял колер. Высыпал из коробка на мраморную доску зеленые крупинки, плеснул немного масла и принялся разминать деревянной толкушкой. Масло растекалось, так и норовило улизнуть с мраморной доски, и мне все время приходилось возвращать его левой рукой на середину. Это был сизифов труд. Скоро моя ладонь стала совсем зеленой.

Тут-то и начались истинные мучения. Ужасно, нестерпимо зачесался нос. Я взял толкушку в левую руку (от чего рукоятка сразу стала зеленой), правой же почесал нос. Но тут зеленое месиво потекло к самому краю мраморной доски, правому краю. Испугавшись (если бы краска запачкала доски, уж мне досталось бы на орехи!), я подставил правую руку, теперь и правая ладонь была зеленой.

И в этот миг на ухо мне села муха. Забывшись, я схватился за ухо — оно зазеленело.

Младший подмастерье хохотал во все горло. Остальные ему вторили. Чувствуя, как багровеет лицо, я в бешенстве поклялся про себя, что нипочем не коснусь его больше рукой. Но что тут началось! На меня напала настоящая чесотка! Чесалось везде, щеку кололо будто иглой. В глаз попала пылинка. В ноздрях щекотало, и нельзя было привычно поковырять в носу. Что я выстрадал, не сравнить и с муками ада. В довершение всего из носа вдруг потекло, капли скатывались прямо в краску. Я старался вытереть нос рукавом — то-то было забавы господам подмастерьям!

Кончилось, разумеется, тем, что я вымазал краской всю физиономию.

К счастью, пробило полдень, время обеда. Я кое-как ополоснулся у колодца и пошел на кухню; отмыть зеленую краску не удалось. Кухня была просторная, она служила также столовой; трое подмастерьев обедали за одним столом с хозяином. Сажали за стол и троих детей, двух старших — эти противные, нахальные девчонки только что вернулись из школы — и того трехлетнего стервеца, которого я уже поминал. Но в доме имелся еще и младенец, его место покуда было в колыбели, и во время обеда мне полагалось качать его, если же он заплачет, ругали меня. Да еще непрестанно посылали то за одним, то за другим.

— Эй ты, вытащи большую миску из духовки! Неси ее сюда, живо!

— А ну подвинь хлеб поближе! Живей поворачивайся, недотепа!

— Опять нет воды в кувшине?!

Я кидался к колодцу, а сатаненок в колыбели орал благим матом. Трехлетний стервец тоже только и норовил устроить какую-нибудь каверзу. То проливал на себя суп, то сдергивал грязную скатерть, опрокидываясь вместе со стулом. Хозяйка, как всегда, жала под столом ногу первого подмастерья, этого не могли видеть лишь те, кто сидел с ними рядом.

Только когда все вставали из-за стола, можно было и мне попытаться выловить что-нибудь из остатков бобового соуса (косточку, например, в которую я вгрызался с отчаянием, обгладывая последние оставшиеся жилы); я ел, пристроившись у окна, одной рукой продолжая качать колыбель. У окна (никогда не открывавшегося, потому что пришлось бы для этого убирать куда-то гору всякого барахла с подоконника, служившего, как и в мастерской, просто свалкою) кишмя кишели мухи, тысячи мух самых разных видов, величины и расцветки. Я ел и глядел на них тупо, ни о чем не думая. Они зудели, гудели, бились, порываясь на волю, к свету. А потом садились на стол, на шкаф, на хлеб. Чудом удавалось уберечься и не проглотить какую-нибудь во время еды.

Эта кухня была раем для мух. Никогда не доводилось мне видеть их столько. Одна была зеленая, с радужным отливом, другая — черная, большая, ворчунья. Эта сладострастно потирала задние лапки. Та ловко вскидывала две передние и грациозно наклоняла при этом головку. Вот взлетели, сцепившись, две мухи. Целая стайка, расположась на клеенке, окунала хоботки в оставшуюся после завтрака кофейную лужу. Резные бумажные салфетки, узорчато спускавшиеся с буфетной полки, были усыпаны черными точечками. Окно давно уже утеряло прозрачность, свет вливался в кухню только из двери — ее постоянно держали открытой.

Как бы хорошо посидеть подольше здесь, среди мух, особенно после обеда, когда на кухне уже нет ни мастера, ни подмастерьев. Но надо было возвращаться в мастерскую. Стружка ковром покрывала пол, повсюду высились горки опилок, в нос шибал едкий запах клея. Мне дали доску, велели распилить ее по наметке. Работа пустяковая, другой мне не доверяли, да я и с нею не мог толком справиться: никто мне ничего не показывал; не было подмастерья, как в иных мастерских, который бы наставлял меня, учил ремеслу хоть самую малость. Надо мной только потешались, когда я робко брался за пилу, а потом ругали почем зря, когда распил шел криво. Сейчас в мастерской был и сам хозяин, так что я тут же получил пару оплеух.

— Нет от тебя никакого проку, ленивая тварь! Ты что ж, свинья этакая, думаешь, у меня доски ворованные?! Да он того гляди заснет с пилою в руке, свинья! В жизни не видал такого тупицы!

Вообще-то хозяин больше злился на подмастерьев, но особенно грубить им не смел, боялся, как бы они не оставили его с носом. Поэтому вымещал свою злость на мне, подмастерьев же ругал лишь заглазно. Хотя от него-то попреков они не заслуживали. Конечно, они разленились и слишком важничали, но все, что выходило из этой мастерской, сделано было ими. Хозяин же не работал совсем. Вот и сейчас он только заглянул в мастерскую и тотчас отправился спать. Так и храпели всем семейством чуть не до вечера.

— А ты ступай за маленькими пригляди, — бросил он мне, уходя. — Хоть какая-то от тебя польза, дармоед!

Я уже не плакал — к этому времени наступало полное отупение; пришибленный, со злобной покорностью вытащил колыбель во двор, где играл трехлетний стервец. На мое счастье, ему было не до меня. Из бучильни за домом через весь двор текла щелочная вода, и малец упоенно рыл канавки, сооружал плотины, с ног до головы вымазавшись в грязи. И при этом протяжно, нараспев, выкрикивал гадкие словечки. Младенец в колыбели надрывался, орал, а я качал его и тупо смотрел перед собой — на двор, иву за садом, радужные потеки на кирпиче под нею, чахлые акации, клумбу с пеларгонией и большую шелковицу, земля под которой стала совсем черной от раздавленных ягод. Это был грязный большой сельский двор. И еще я видел навес на заднем дворе и подпиравшие его большие квадратные белые столбы — штукатурка оббилась, оголив соломенное нутро; видел прислоненные к стене сани, каток для белья на больших камнях, козлы, плиту — здесь стирали белье, — большие бучильные чаны.