Изменить стиль страницы

У Дробышева отстоялась своя теория — такого, как Брагин, надо научить уважать нашу интеллигенцию. Он, Дробышев, и есть новый тип интеллигента — не идеалиста, а трезво-расчетливого, умеющего постоять за себя, без лишней рефлексии, деликатности и комплекса вины.

Как далеко была та рыбалка, каким крохотным, глупым казался он себе с этого расстояния!..

— Давайте рассмотрим положение несколько иначе. Проще, — как бы подумал вслух Дробышев, следя за Клавой. Надо было найти ход, который разрушил бы комбинацию, оставил Брагина в дураках. В то же время откровенничать с Селяниным было бы неосторожно. Любопытная ситуация.

— Будем принимать факты как таковые. Не вникая. Брагин хочет быть благородным — чудесно, дайте ему эту возможность. Она вам же выгодна. Пойдите ему навстречу. А вы, Константин Константинович, кладете камень в его протянутую руку. Красиво ли это? Вы готовы себе во вред, лишь бы отомстить.

— Оставьте, — рассердился Селянин, — что вы разыгрываете?

— Отнюдь, — ласково сказал Дробышев, надеясь что-то еще узнать о Брагине. — Ну, было, ну, хотел Брагин присоединиться, дело житейское, а теперь-то почему вы не доверяете, ведь он к вам со всей душой. Честное слово, у нас в электротехнике слишком возятся с изобретателями…

Откровенная скука отразилась на лице Селянина, он поковырял в ухе, потом посмотрел на часы и спросил:

— Где у вас телефон?

— Н-нда… — Дробышев усмехнулся над этой бестактностью. — Пожалуйста, в коридоре.

— Мне позвонить надо.

— Я догадался. Что ж еще можно делать с телефоном?

Селянин дернулся, но смолчал.

Они остались вдвоем. Сразу стало спокойно и тихо. «А-а пошел он…» — мысленно выругался Дробышев, потянулся, скидывая с себя напряженность, хитрость этой игры, в которую он незаметно втянулся. Клава закинула руки за голову, распрямляясь. Произошло это одновременно, непроизвольно и так одинаково, что они улыбнулись друг другу.

«А она ничего», — отметил Дробышев, продолжая улыбаться уже по-другому. Выгнувшись, она задержалась, тело ее под платьем выпукло обозначилось навстречу его взгляду. Зеленые до оскомины глаза ее освобождение засмеялись. Дробышев поднялся, как бы показывая себя, плечистого, в просторной горчичного цвета замшевой куртке; он видел сейчас свое твердое, крупно очерченное лицо, с улыбкой, перешедшей в прищур. Ему нравилось, что она не смутилась. В ней не было притворства, смело и даже чуть поддразнивающе она ждала. «Ей бы отдохнуть, приодеться», — подумал Дробышев.

— Устали вы с ним, — сказал он с жалостью и шагнул к ней, положил руки на ее плечи.

Получилось это у него от души, она благодарно кивнула, затем лицо ее насторожилось, но Дробышев не снял рук. Безрассудное желание вдруг охватило его. Это было как пробой, проскочила искра, пробило изоляцию, руки его стали горячее, а может, плечи ее стали горячее.

Ома поднялась, он не отпускал ее. Теперь глаза ее были совсем рядом, такие зеленые, что у него сводило щеки.

Из коридора слабо доносился пресекающийся голос Селянина. Дверь и десяток шагов отделяли их от него. Достаточно соблюсти предлог — «давайте встретимся отдельно, чтобы обсудить», что-нибудь в этом роде, — и пойдет, и закрутится. Он не сомневался. Он знал, что в таких случаях надо напропалую, женщин это не оскорбляет, наоборот. Все просто. И с годами все проще и безошибочней. И как прекрасно это нежданное… А можно и без предлога, потому что какой же Селянин соперник. Мишура с него облетела, сколько можно верить его россказням, она давно устала от его болезней, злости, занудства; чем он остановит ее? И Селянин это понимает, оттого так боится. Дробышеву ничего не стоит… Черт возьми, в том-то и штука, что ничего не стоит. Слишком неравные силы. Одолеть калеку, убогого… Не по-мужски.

Разочарованный, он снял руки, усмехнулся, удивляясь себе.

— Тяжелый случай.

Она растерялась, не понимая, что произошло, что значат его слова.

Дробышев отступил, еще раз опечаленно полюбовался. В сереньком подкороченном платьице, тоненькая, беззащитная, она возбуждала желание заслонить, нарядить, утешить…

Собственное благородство растрогало его.

— Чем бы я мог помочь вам? Прежде всего вам, — сказал он.

Взглядом глухого она смотрела на его губы. Ему захотелось, как маленькую, погладить ее по голове.

Она с силой провела по щекам, встряхнулась. До чего ж тяжко ей было возвращаться к жене Селянина, к лекарствам, бутылкам кефира, в заваленную папками, тесную их комнату.

— Как, по-вашему, это? — она кивнула на селянипскую рукопись.

— Что ж, вероятно, работа заслуживает…

— Только не врите! — грубо сказала она. — Думаете, я не заметила? Вы оттого, что он больной? Да? Не надо. Если вы хотите помочь… Скажите. Я должна знать.

Что-то угрожающее появилось в ее голосе.

— Конечно, он преувеличивает, — сказал Дробышев, следя за ее лицом. — Это вам не радар, не лазер и никакая не революция, но принцип может оказаться…

— Принцип! — она топнула ногой. — Мне вот где эти принципы. Господи, ну почему вы не можете честно… Если это ерунда, так зачем же все? Он себя довел и нас. — Она схватила Дробышева за руку. — Я стала тоже истеричка. Вы поймите, мы не живем. Ради чего? Ни отпуска, ни выходного. Я ни разу в Москве не была. Я тоже жить хочу… Ну ладно я, но сын, сын у нас, шесть лет ему, из него неврастеника мы сделаем. Он плачет по ночам. Он отца боится. Ребенок, стоит он ваших аккумуляторов? Провались они. У вас есть дети? Вы можете понять?..

— Шесть лет… глядя на вас, не поверишь, — любезно проговорил Дробышев и тотчас устыдился, так пошло прозвучало это. — Да, да, ребенок, в такой обстановке, я представляю… Но что делать?

— Ведь если б у него вправду великое было открытие, вы бы тогда помогли? Верно? — она лихорадочно стиснула его руку. — И все другие помогли бы. Давно уже, значит, он себя обманывал, да? Я понимаю. Сейчас ему этот Кремнегорск предлагают. Пусть дыра. Пусть. Неважно. Надо переменить обстановку. Больше так нельзя. Дадут подъемные. Он тут больше не выдержит. И я. Я тоже… — Бледное лицо ее набухло, стало некрасивым, и эта-то некрасивость сильнее всего подействовала на Дробышева.

В коридоре Селянин положил трубку, послышались его шаги. Клава не отпускала руку Дробышева, она почти прижимала ее к себе.

— Пусть он бросит… Докажите ему. Сейчас все от вас зависит. Вы должны… Его надо заставить. Чего вы боитесь? Все чего-то боятся. Я бы ушла, но я боюсь, он убьет себя. Я тоже боюсь. А в общем, все равно. Сына жалко. Он при чем?

Шаги приблизились и прекратились. Селянин стоял за дверью. Он чего-то ждал. Клава словно ничего не слышала, нехорошее спокойствие потушило ее глаза. Если б она заплакала, Дробышеву стало бы легче.

— Тетя меня в церковь водила. А я не могу молиться. Бога нет. Известно, что нет, — тихо и быстро говорила она. — Я бога ненавижу за это, за то, что нет его.

При чем тут бог, он сначала не понял, он лишь понял, что сейчас ему предстоит решить судьбу обоих этих задерганных людей и еще ребенка. Но с какой стати, почему он должен брать на себя такую ответственность? Все это свалилось нежданно-негаданно, еще только что было легкое, игривое, если б он не уклонился, то продолжалось бы… А вот теперь поздно, даже если он ничего не станет решать, это все равно решит.

Осторожно высвободив руку, он громко сказал:

— Войдите!

— Нет, нет, подожди! — крикнула она и тотчас сморщилась как-то брезгливо.

— Что же вы… А впрочем, как хотите. Я понимаю, вам-то что…

Дробышев покраснел:

— Вы не поняли. Я готов. Я не отказываюсь. Я собирался при нем…

— Нет, как же так сразу… — вдруг испугалась она. — Ведь вы должны… Он поймет. Даже не то. О чем я? Ах, да… Вы не должны, если только из-за меня. Я ведь не знаю, может, я не имею права? — Она перешла на горячечный шепот. — Он меня всегда уверял — все великое требует жертв. Он себя ведь не щадил, может, он и вправду… Когда я его слушаю, я верю, я на все готова. В конце концов, что я такое? Подумаешь, медсестра в профилактории. Может, вы не должны, то есть я… какое у меня право?