Изменить стиль страницы

И никак нельзя было не признать правды этих слов… Нельзя было не признать, что министры Временного правительства — гучковы и львовы, коноваловы и терещенки — являются капиталистами. Но люди, к которым адресовался Цвилинг, рабочие и солдаты, были еще политически наивны. Ведь самодержавие только что рухнуло, множество партий, именовавших себя социалистическими и революционными, вышли на политическую арену, и все они клялись в преданности интересам трудового народа, и все они требовали доверия и поддержки Временному правительству. И только одна партия Ленина твердила свое.

Здание Народного дома стояло на самом возвышенном месте города, и теперь, когда его занял Совет рабочих депутатов, казалось, что оно не случайно высится над городом. В этом здании шла непрекращающаяся работа Совета рабочих и солдатских депутатов. Пленарные заседания Советов сменялись заседаниями секций, комиссий и партийных фракций. А если никаких заседаний и собраний не было, в фойе, в буфетах, в зрительном зале и на широком каменном подъезде толпились солдаты, рабочие, железнодорожники. Газетные листы переходили из рук в руки, и грамотные — а их тогда было немного — читали вслух неграмотным…

Раздавался звонок, оповещавший о начале заседания. Депутаты занимали свои места, публика шла на хоры, и среди этой публики были мы с Сергеем. Свежая юношеская память навеки сохранила словесные поединки ораторов, представлявших враждебные партии. Навеки запомнились мне будни Совета.

Сейчас для нас не только посещение училища, но все прежние занятия и даже сердечные увлечения — все было отодвинуто, потеряло всякий интерес. Стало ясно одно: на наших глазах совершается нечто великое, осуществляется то, чему отдавали лучшие помыслы свои и самое жизнь передовые люди России чуть ли не целое столетие!

Встреча

До революции в Челябинске, как, впрочем, и в любом другом городе Российской империи, были семьи, отмеченные печатью мрачной и многозначительной, — семьи революционеров. Сюда в любое время суток, предпочтительно ночью, могла нагрянуть с обыском полиция. Но сюда же, порою проездом из другого города, могли явиться хотя и нежданные, но всегда желанные гости из революционного подполья. Их прятали, им помогали чем могли, им указывали очередную явку в другом городе, и бывало, что эти гости приносили письменные вести, как говорится, из мест весьма отдаленных, а у нас, в Челябинске, очень часто — из близкой Сибири.

К числу таких семей принадлежала семья Елькиных. Старший из сыновей владельца челябинской типографии Абрам Яковлевич Елькин, вместо того чтобы помогать отцу приумножать достаток его дела, стал еще до революции одним из основателей социал-демократической организации. Он был активным участником революции пятого года и в скором времени после революции умер молодым. Но память его свято чтили в семье. Младший брат его, Соломон, пошел по следу старшего: ему не было еще шестнадцати лет, когда в пятом году он был арестован. Его, участника большевистской организации, спасло от виселицы лишь несовершеннолетие.

Отец Елькиных умер, хозяйство вела вдова, вторая жена старика Елькина. Слово «мачеха» никак не подходило к этой молодой и доброй красавице, у которой на руках осталось трое своих маленьких детей да еще четверо взрослых: Анна, Мария и мои однолетки и друзья, близнецы Эмилий и Эмилия.

Один раз тихим зимним вечером пятнадцатого года мы с Милей Елькиной (ее называли в семье «Миля-девочка», в отличие от брата) засиделись на лавочке возле их квартиры на Азиатской. Миля достала из кармана письмо Соломона, присланное из ссылки, и прочла его мне. Письмо, наверное, пришло по почте; в нем не содержалось ничего такого, что не мог бы прочесть глаз постороннего человека. Ссыльный революционер рассказывал своей младшей сестре о том, как он живет в далеком сибирском крае, где-то возле большой реки, как зарабатывает себе хлеб насущный, работая на погрузке каких-то барж. Ничего особенно веселого в этом письме не содержалось, и все же от него веяло твердой, несгибаемой волей и силой. Старший брат из суровой ссылки подбодрял свою сестренку…

Мне очень хотелось бы сейчас подробнее вспомнить, о чем мы тогда говорили с Милей, но я удерживаю свое писательское воображение и хочу передать лишь то, что сохранилось в памяти. А память сохранила только то, что Миля сокрушалась о Соломоне, как сестра сокрушается о брате, что у него, мол, плохо с теплой одеждой, что ссылке этой конца не видно… На ее юном, слегка скуластеньком лице было выражение беспокойства, вздрагивали брови и губы.

Мы не знали тогда, что конец ссылки близок, — его принесла революция.

В конце лета 1917 года Соломон вернулся в родной дом. Мы с Сережей Силиным, на правах близких друзей семьи Елькиных, были представлены ему. В отличие от других членов семьи, Соломон казался человеком из народа. Черты его лица были крупны и резки, особенно мне запомнились его глаза — огромные и яркие. Такие глаза, казалось, созданы для того, чтобы безмолвно говорить о страстной преданности великой идее. Под пиджаком, изрядно поношенным, — новенькая синяя косоворотка. На ногах, если мне не изменяет память, — большие, самого простого фасона сапоги.

Ласково нам улыбнувшись, Соломон сразу же стал расспрашивать, что мы читали из марксистской литературы. И тут обнаружилось, что Сергей гораздо начитаннее меня. Мне это показалось обидным, и, чтобы не ударить лицом в грязь, я похвалился, что, когда мы недавно проходили в реальном историю Великой французской революции, я прочел и Тэна и Минье.

— Реакционер и либерал! — сказал Соломон. — Если хотите знать правду о Великой французской революции, прочтите-ка вот это… — И он из большой кипы книг, которая появилась в доме Елькиных одновременно с его возвращением, достал толстую книгу.

Это была книга Жореса о Великой французской революции.

— Жореса нельзя назвать марксистом, — говорил Соломон, — но он в этой исключительной истории обнаружил понимание борьбы классов. Замечательный человек! Вы слыхали о нем?

Мы ответили, что слыхали. Карл Либкнехт и Жорес — это были имена борцов за интернационализм. Соломон удовлетворенно кивнул головой и стал развивать нам большевистские взгляды на войну, которые в то время, признаться, нам казались крайними. Мы и спорили, и соглашались. С ним было легко и просто. Мы рассказали Соломону о нашем ученическом журнале, о литературных увлечениях и в разговоре упомянули имя нашего преподавателя литературы Андрея Алексеевича Стакена.

— Андрюшка Стакен?! — Соломон резко вскинул голову и оглянулся, словно Андрей Алексеевич присутствовал где-то здесь рядом. — Это же мой товарищ по организации! Нас вместе арестовали. Хорошо все-таки, что он уцелел…

— А разве он был большевиком?

— Еще каким большевиком! Да я разыщу фотокарточку, где мы вместе сняты, вся наша группа. Сниматься, конечно, нам не следовало… Мы были мальчишки, но неплохие мальчишки! Но Андреи, он и среди нас был орленок… Как хорошо, что он жив! Мы с ним здесь больших дел наделаем.

— Да ведь он не большевик! — твердили мы.

— Что вы можете знать о его партийности? Неужели он будет вам докладывать об этом? — возразил Соломон.

Мы переглянулись. Очень не хотелось разочаровывать его. Мы слышали, как Андрей Алексеевич Стакен сразу же после революции выступал у нас в реальном на митинге учеников старших классов от имени партии народных социалистов — это была самая правая из всех партий, называвших себя социалистическими.

Соломону нужно было идти в Совет, и мы пошли вместе с ним. Судьба подстроила так, что в ярко освещенном фойе Народного дома мы столкнулись с Андреем Алексеевичем Стакеном. Он был в чесучовом летнем костюме, оттенявшем смуглоту его красивого оживленного лица, в летней панамке. Но едва он увидел Соломона, оживление сразу сбежало с его лица и заменилось каким-то неподвижным, стеклянно-бесстрастным выражением. Соломон с удивлением вглядывался в него, видно было, что оба они сильно изменились за эти десять лет…