Степан Степанович тяжело опустился на место. «Рассмотрение по совокупности» всех вопросов, связанных с поведением учеников, дисциплиной и последними гимназическими событиями, было формулой, разбивающей систему умолчаний, обиняков и обхода щекотливых мест, как бы молчаливо принятую собранием с самого начала. Совету предстояло выбрать один из двух намеченных путей. На мгновение казалось, что собрание вспыхнет, подобно костру из сухого валежника, но тотчас стало ясно, что ввиду двусмысленного положения начальника каждый считает и для себя двусмысленность и обходы наилучшим образом действия. К тому же Аркадий Борисович поспешил вернуть собрание на первоначальный путь, объявив вопрос решенным. Большинство присутствовавших поспешило согласиться с этим.
— Тогда прошу записать мое особое мнение по этому вопросу, — резко бросил Малецкий. — Разрешение вопроса совершенно не соответствует создавшейся в гимназии нездоровой обстановке.
— Прошу также внести в журнал и моё особое мнение, — сказал Степан Степанович, — и полагаю, что во втором пункте заседания мы все же принуждены будем обсуждать вопросы, от которых в настоящую минуту как бы отходим.
Степан Степанович ошибался. И во втором пункте повестки «вопрос по совокупности» не был разрешен, не был даже затронут по той простой причине, что до второго пункта повестки заседание не дошло. Едва покончив с первым вопросом, Аркадий Борисович поднялся и, торопливо заявив о невозможности обсуждать остальные вопросы ввиду неполноты материала, закрыл собрание, обещая назавтра созвать его снова.
Тотчас же вслед за этим он поднялся и молча пошел к двери.
Малецкий вскочил с места и, оттолкнув ногой стул, кинул вслед уходящему:
— Заявляю свой настоятельный протест против подобного отношения к вопросам, требующим неотложного разрешения.
Аркадий Борисович на пороге обернулся и, брезгливо бросив секретарю: «Прошу покорно занести заявление господина Малецкого в журнал», быстро вышел из комнаты.
Алексей Модестович посмотрел вслед ушедшему, потом повернулся к Малецкому и сказал вкрадчиво:
— Ваше заявление будет занесено в журнал, Афанасий Николаевич, а завтра по продолжении заседания вы сможете, если того желаете, выступить с вашими соображениями по данному вопросу детальнейшим образом. Но сейчас…
Алексей Модестович развел руками, и участники заседания, конфузливо переглядываясь, стали подниматься. Вслед за тем потихоньку, как с похорон, они разошлись по домам.
Возвращаясь домой, Алексей Модестович долго и старательно доискивался скрытой в действиях Аркадия Борисовича подноготной и в конце концов решил, что две причины побудили развенчанного начальника поступать так, как он поступал: первая — желание оттянуть время для того, чтобы обрести утраченное равновесие и собраться с мыслями; вторая — Аркадий Борисович решил не передоверять педагогическому совету дела укрощения строптивых и провести его единственно своей властью и своей крутой волей.
«Отлично, — сказал Алексей Модестович, дойдя в своих размышлениях до этого пункта. — Чем круче будут меры укрощения, тем скорей Аркадий Борисович сорвется. А тогда — Адам Адамович становится кандидатом в директоры или пока временно будет исправлять должность директора. В таком случае старшинство на инспекторскую должность за ослаблением позиций Степана Степановича должно быть несомненно…»
Алексей Модестович снова прочертил по известному уже кругу мыслей, потому что любил приятное и был честолюбцем.
«Как и всё, впрочем, — тут же сказал себе Алексей Модестович. — Как и всё, впрочем. Всё стремится к более высокой точке, и всякий желает достигнуть её первым. Весь вопрос в том, кто кого обскачет…»
Последнее речение было его любимым. В обиходе Алексея Модестовича оно представляло собой некую жизненную формулу, и, сидя вечером за преферансом, он приговаривал, хитроумно разыгрывая шесть без козырей:
— А нуте-ка, посмотрим, кто кого обскачет.
Глава четвертая
БЕЗ ТОРМОЗОВ
У Аркадия Борисовича были свои основания скинуть со счетов строптивого ученика, у Никишина свои причины, толкавшие его взяться за ружье, но и те и другие ровно ничего не значили для старика хирурга. Он сделал всё, что мог, для того чтобы опровергнуть расчеты и намерения обеих сторон, но и он не мог точно определить сейчас, чем закончится этот трехсторонний поединок. Хлороформ, нож, кислород — в конце концов, этого могло оказаться недостаточно для победы над двойным врагом.
В глухой тревоге ждал Рыбаков поздно вечером исхода этой неравной борьбы. Геся вышла к нему строгая и нахмуренная.
— Плохо, — сказала она, подбирая тесемки халата.
— Плохо? — испугался Рыбаков. — Неужели нет надежды?
— Надежда всегда есть, — невесело усмехнулась Геся, — но жизни уже почти нет. Он потерял слишком много крови.
Рыбаков болезненно сморщился и закусил губу.
— Но неужели нельзя что-нибудь, сделать, чтобы спасти его?
Геся покачала головой.
— Я говорила с дежурным врачом. Я видела Никишина. И мне кажется, Митя, — она запнулась, — мне кажется, что, пожалуй, уже не о спасении, а о мести говорить надо, о борьбе.
Геся выпрямилась, глаза её потемнели, в них блеснул жестокий огонек. Она откинула со щеки волосы и быстрым шепотом выговорила:
— Мы должны бороться, Митя, бороться изо всех сил. Мы должны отплатить за всех, кто страдает и гибнет, за всё, что они с нами делают, за всё; и сделать так, чтобы подобные факты были невозможны. Понимаете?
Рыбаков кивнул головой. Лицо его потемнело. Да. Он понимал, начинал понимать. Он получил вчера из Петербурга от введенцев письмо и материалы. Там был устав совета ученических старост, сведения о работе межученической социал-демократической организации, были газеты. Он прочел каждую строчку этих газет. Обыски, аресты, охранка, избиения… Ученик восьмого класса Введенской гимназии Н. Смирнов покончил с собой выстрелом из револьвера. Гимназист Олаф ушел поздно вечером один на реку, сел на край проруби и дважды выстрелил в себя… Это в Петербурге. А здесь? Разве здесь не то же самое? Вот это всё с Никишиным хотя бы. А если посчитать и другое: если вспомнить о пальцах Заборщикова, или о ноге Спирина, или о тех, что лежат вповалку в зловонных рабочих бараках, выселенные на какие-то смрадные жизненные задворки. Он уже не мог не думать и о них, думая о товарищах, думая о себе. Разве не сближались поневоле их судьбы? Разве и Никишина, и Ситникова, и его самого не пытаются оттеснить от больших жизненных путей, затолкав на те же задворки, отняв право мыслить и поступать честно и согласно с человеческим достоинством?
— Понимаю, — сказал Рыбаков глухо. — Бороться. Да. — И тихо добавил: — Я не знал, что вы такая.
— Да? — брови Геси дрогнули. — Ну теперь знайте.
Они замолчали. Рыбаков застегнул шинель.
— Вы уходите? Вы не придете больше?