— «Художественную», «общественную…» — передразнил Никишин свирепо. — Не понимаю я этой двойной бухгалтерии. Как можно человека схватить за полы и разорвать на две части, и вообще очень уж мы все художественностью занимаемся, а дельного ни черта не делаем.
— Позволь, позволь, — прервал Никишина Красков, — что ты подразумеваешь под словом «дельное» и почему нам не заниматься художественностью? Сколько помнится, так ведь и говорилось в самом начале, что кружок наш — это кружок самообразовательный, а не политический заговор.
— А ты уже политического заговора испугался? — бросил Никишин, вымеривая комнату крупными шагами.
— Еще бы, — усмехнулся Красков, — просто мороз по коже и душа в подметки. Представляете — Никишин с дымящейся бомбой, с ножом в зубах, с красным смехом в глазах идет расшатывать устои общества. Картинка! Это, впрочем, только первая часть героической повести. Вторая часть начинается явлением нашего лысого Петрония, выступающего на арену истории закованным в синие латы министерства народного просвещения. У Никишина дрожат поджилки, и он с поклоном отдает бомбу директору. В эпилоге ему ставят тройку в поведении, но он дает начальству слово, что исправится и больше бунтовать не будет. Жуть! Как тут не испугаться, представив себе такое!
Красков сделал страшное лицо и закрылся руками. Никишин с разлета остановился у окна и с яростью обернулся к Краскову:
— На шуточках думаешь выехать, когда всерьез не по плечу.
Красков пожал плечами:
— По-моему, лучше шутить о серьезном, чем всерьез молоть чепуху.
— Бросьте вы, ну что в самом деле, — взмолился Ситников, и лицо его страдальчески сморщилось. — Спорите всё, ругаетесь, прямо не понимаю.
— А-а, примиритель, агнец, — зло прищурился Никишин. — Ты бы подождал примирять. Может, нам поссориться-то нужней!
— Прямо необходимо, — усмехнулся Краснов, начиная злиться и покусывая ногти.
— А по-моему, так отложить пока, — негромко сказал Рыбаков. — Нужно будет — так поцапаемся, успеем.
Он посмотрел на огонь в какой-то смутной задумчивости. Задумались вдруг и остальные, сбитые, видимо, с толку незаконченным спором.
«Быстро как настроение меняется», — подумал Илюша и оглядел товарищей. Ситников сидел притихший, нахохлившийся. Красков откинулся с демонстративной развальцей на спинку стула. Никишин, насупясь и сгорбив широкую бугристую спину, смотрел в мутное заоконье. Рыбаков косил серым хитроватым глазом то на одного, то на другого, будто прощупывая каждого по очереди.
«Каждый рвется куда-то, — подумал снова Илюша, — а куда? И ведь каждый по-своему. Да каждый и мучается при этом».
Ему вдруг стало жаль Никишина. Потом мысли приняли другое направление. Он отодвинулся куда-то от прошумевшего спора и, опустив голову на руки, задумался. Потом очнулся, будто снова вошел в комнату, и услышал неторопливый рыбаковский говорок.
— Реферат плох, видимо, — говорил Рыбаков. — Почему плох? Потому что нет основного и главного, нет точки зрения. А без этой могучей штуки материал держаться не хочет и, понятно, не может.
— Точек зрения в гимназических программах не значится, — проворчал, не оборачиваясь, Никишин.
— Пожалуй, — согласился Рыбаков, — во всяком случае, таких, которых мы ищем, но это не значит, что их не должно у нас быть. Мы не Молчалины, чтобы не сметь свое суждение иметь. И по-моему, то, о чем рубил Никишин, очень похоже на поиски точки зрения и не только для каждого в отдельности — для меня, для Ситникова, для другого, но и для всех вместе, и для кружка, и даже для всей учащейся молодежи. Что вы думаете? Вопрос был поставлен с заносом, да зато в лоб, так что прикидываться бедными тут нечего. Тут не о бомбах с фитилями речь идет, Красков, но о том, без чего ни ты, ни я жить не должны и не можем, если мы не подлецы. Ты же отлично это понимаешь, ты же умный, мыслящий парень.
Красков усмехнулся. Ему была приятна похвала Рыбакова. Он был очень самолюбив. Это свойство характера толкало его в кружке в неизменную оппозицию, что давало возможность быть и гордецом и насмешником уже принципиальным. Единственным человеком в кружке, перед которым насмешливость и находчивость Краснова стушевывались, был Рыбаков. По отношению к Рыбакову у Краснова было сложное чувство влечения и отталкивания, которое и наполняло его и в то же время раздражало.
Нынче после шумного спора Красков постарался уйти вместе с Рыбаковым, хотя было им и не совсем по пути. Уязвленный неоконченным спором с Никишиным, в котором не удалось ему одержать решительной победы, он хотел продолжить его с Рыбаковым в пути, но спора не вышло. Рыбаков хмуро молчал. Красков из гордости тоже не заговаривал.
Далеко впереди маячили торопившиеся по домам Ситников и Илюша. У Полицейской они свернули на Средний проспект и скрылись из виду, а у Соборной едва не наскочили на Мезенцова, вылавливающего по городу гимназистов, которые дерзнули бы показаться на улицах после восьми часов вечера.
Пришлось забежать в первые попавшиеся ворота.
Мезенцов сунул было нос в калитку, но гимназисты махнули уже через забор и выбрались проходным двором к Поморской. Здесь они распрощались. Ситников поднял воротник и быстро перебежал дорогу. Илюша проводил его глазами до угла и взялся за кольцо своей калитки.
Дома он застал нежданного гостя. У обеденного стола в полном одиночестве сидел Андрюша Соколовский и перелистывал сказки Андерсена. Книга была растерзана. Многие листки её были изъяты властной и беспощадной рукой Даньки. «История храброго оловянного солдатика» послужила материалом для бумажного петушка, а из «Нового платья короля» был выкроен летающий на веревочке монах. Впрочем, ни солдатик, ни даже сам король не интересовали Андрюшу Соколовского, и он, перелистывая страницы, почти вовсе в них не глядел. Увидев Илюшу, он поднялся из-за стола и неловко поздоровался.
— Садись, — пригласил Илюша, гадая про себя о том, что могло привести к нему этого посетителя, прежде никогда у него не бывавшего, — садись, садись, — повторил он, снимая шинель.
— Да нет, спасибо, — заторопился Андрюша, — я, в сущности, на минуту, только за тригонометрией. Не дашь ли до завтра?
Илюша молча достал учебник тригонометрии. Гость беспокойно огляделся и сел.
— Холодно на улице, — сказал он, явно торопясь заговорить.
Лицо его едва заметно подергивалось. Илюша видел, что он хочет говорить о чем-то другом и, надо думать, к тригонометрии совсем не относящемся. Ему стало жаль Андрюшу. Потом он вдруг рассердился — что это он всех по очереди сегодня жалеет. Давеча — Никишина, теперь — этого. И что общего, в конце концов, между ним и Соколовским? Он решительно протянул книгу:
— На!
Андрюша почти испуганно отстранился:
— Может быть, тебе самому нужна? Тогда я в другой раз.
— Да нет, чего же. Я знаю урок. С Жолькой Штекером вчера проходил как раз. Бери.