Изменить стиль страницы

— Ну, как… учимся, Танюша, вот и все. А сколько еще будем — кто его знает, может, дней десять. Ты про себя расскажи… Ты что, в дружине сейчас?

— Конечно… нас тоже учат, как тушить бомбы и всякое такое… Но вообще-то мы все время роем щели, в разных местах. Я уже четыре дня работаю, по девять часов…

— Устаешь очень, Танюша?

— Конечно, но так лучше, правда… все время среди других женщин… я себя гораздо лучше чувствую, потому что не одна и у всех такое же горе… почти у всех. Смотри, какие у меня теперь руки, Сережа. — Таня, пытаясь улыбнуться, протянула ему ладони — натруженные, с белыми бугорками на местах будущих мозолей. Сергей прижал их к лицу. — Руки болят очень, я даже перчатки пробовала надевать, а вообще ничего… Сережа, ты не сердишься, что я в таком виде? Я ведь прямо с работы прибежала…

— Так ты, может, есть хочешь? — спохватился Сергей. — Я принесу, а?

— Нет-нет, не нужно, у меня был с собой хлеб, правда, я съела по дороге…

— А ты как вообще питание свое организуешь?

— Мать-командирша все делает, мне ведь все равно некогда. Сережа, а вас тут хорошо кормят?

— Ну, еще бы, мы-то едим вволю… Ну, а как там вообще, Танюша? От Алексан-Семеныча ничего пока нет?

Таня отрицательно покачала головой.

— Пока ничего, — сказала она тихо. — Я думаю, еще рано?

— Конечно, рано еще… пока теперь письмо дойдет, это ведь не мирное время. А это что, Танюша, комбинезон тебе в дружине выдали?

— Да, это комендант дал… Мне ведь не в чем было работать, я все свои старые вещи еще зимой извела на тряпки… А в новом просто как-то неловко — да и неудобно, узкое все такое… Смотри, Сережа, я себе к лыжным ботинкам какие подошвы приделала. То есть не я, конечно, это мне сапожник сделал. Из шины, видишь? Теперь хорошо, а то в тапочках страшно неудобно — очень тонкие, и больно ноге, когда на лопату нажимаешь… Господи, что я болтаю всякие глупости! Расскажи, как ты тут, Сережа? Очень тебе трудно? Ой, тебя уже остригли, бедный ты мой…

Таня осторожно провела пальцами по его остриженной под машинку голове, между ухом и пилоткой. Сергей смущенно отвел ее руку.

— Ну чего бедный, скажешь тоже… Остригли как надо, не с прическами же здесь возиться. Танюша, тебе на крыше дежурить приходится?

— Угу, когда тревога. На чердаке, только это если я в этот момент дома… Сегодня, например, мы работали недалеко от парка, так я, конечно, домой не пошла. Сережа, очень трудное у тебя здесь обучение? Строевой очень мучают?

— Да ну, какая теперь строевая, кому она нужна. Учат ползать, окапываться, разные такие штуки… Ничего трудного нет, Танюша, ты не думай. Танюша, ты там будь осторожнее, на этих чердаках. Асбестовые костюмы вам выдали?

— Обещают выдать рукавицы, только не знаю когда. Ничего, у нас там есть несколько пар щипцов — вот такие длинные, правда. Сережа, а зажигательная бомба действительно не может взорваться? Если ее взять за хвост — ничего?

— Ничего, Танюша. Если шипит и горит, то, значит, уже не взорвется. За хвост можно схватить, пока еще оболочка не прогорела, а после уже опасно — обожжешься. А вообще не нравится мне это…

— Что, Сережа?

— Ну, вот что ты в МПВО.

— Кому-то нужно же там быть… У нас в доме всего девять человек молодежи — я никогда не думала, что так мало, — а остальные все пожилые или с детьми. Не матери же командирше идти за меня на чердак!

— Верно, конечно, — вздохнул Сергей.

Вокруг них, на этом же штабеле бревен и просто на вытоптанной пыльной траве у ограды, сидели другие пары, тихо и озабоченно переговариваясь каждая о своем.

Большинство женщин были, очевидно, женами — одна даже принесла с собой грудного младенца, который сейчас в блаженном неведении пускал пузыри на руках у отца. Пришло несколько старушек — матери или тещи; пришел парнишка школьного возраста, лет четырнадцати; кроме Тани было еще две девушки приблизительно ее же возраста, в рабочих спецовках.

На какой-то миг Таня вдруг с предельной отчетливостью испытала опять то же странное и непривычное чувство, которое она уже испытывала не раз за эти последние дни, работая с остальными дружинницами. До сих пор — до войны — она привыкла ощущать себя именно самой собою: жизнь ее была, в общем, довольно своеобразной, вкусы и привычки — тоже; были соседи, был привычный школьный коллектив, но все это существовало отдельно, а она, Татьяна Николаева, жила сама по себе, в известной даже обособленности. Обособленность эта не была, конечно, нарочитой — просто так получалось. В отличие от большинства своих подруг (если не считать Людмилы) Таня была, например, избавлена от многих забот: чтобы сшить себе новое платье или достать новые туфли, ей не приходилось ни экономить, ни стоять в очереди, все это устраивалось как-то само собой — достаточно было сказать Дядесаше. А главное — за десять лет она привыкла к положению знаменитости: сначала, в первых классах, это был папа — с его портретами в газетах и заграничными командировками, из которых он всегда привозил Тане что-нибудь такое, чего не было ни у кого. Потом был Дядясаша — «знатный человек нашего города», единственный в Энске Герой Советского Союза…

Все это теперь кончилось. Теперь Таня все чаще и чаще ловила себя на ощущении, что она является просто одной из многих и уже ничем не отличается от всех тех женщин и девушек, которые делали вместе с ней одну и ту же работу, получали то же количество хлеба и говорили о том же — о войне и о своих близких, покинувших дом в эти дни; и ее любимый, сидевший сейчас рядом с нею, был одет в ту же солдатскую одежду, что и другие мужчины вокруг них…

— …но ты придешь завтра? — спрашивал Сергей, не отпуская ее руки. — В это же время, хорошо? Только, Танюша… я вот сегодня подумал — а вдруг налет случится, здесь ведь опасно…

— Сейчас всюду опасно… И потом, во время налета лучше быть вместе, ведь правда?

— Да, но… здесь все-таки казармы, и сортировочная совсем рядом, и нефтебаза. В случае чего…

— В случае чего лучше быть вместе, — упрямо повторила Таня.

Шла уже вторая половина июля. Знойные дни, мелькающие как листки обрываемого второпях календаря, слухи — то тревожные, то успокаивающие ненадолго, суровый голос диктора, называющий всё новые и новые направления, узлы и чемоданы беженцев в горисполкомовском скверике, синие комбинезоны регулировщиков ВВС, пропускающих по закрытым для движения улицам медленные колонны грузовиков с авиабомбами, надрывный вой сирен и тяжелый размеренный шаг пехоты — так выглядел город на исходе первого месяца войны.

Таня продолжала рыть щели вместе со своими дружинницами. Двадцатого пришло наконец письмо от Дядисаши: он сообщал свой новый номер полевой почты, спрашивал о Танином здоровье и о Сергее. О себе полковник написал только, что у него все в порядке. Письмо было очень коротким, — Таня видела, что оно написано второпях; но даже и таким оно явилось для нее огромной радостью.

Она едва дождалась конца работы, так не терпелось поделиться новостью с Сережей. Они виделись теперь через день: по нечетным дням у Тани были вечерние занятия на курсах ПВХО, по четным она прямо с работы, не заходя домой, отправлялась к Сергею. До кавалерийских казарм было от центра около пяти километров — добрый час ходу, это после целого дня тяжелой работы. Впрочем, настоящую усталость Таня чувствовала обычно только уже на обратном пути, возвращаясь в город вместе со знакомыми уже спутницами. Некоторых она уже знала по имени-отчеству, была посвящена в их домашние дела и сама делилась с ними своими заботами. Зоя Комарова, молодая работница с оптического, та самая, что в первый вечер принесла с собой ребенка, жила тоже во Фрунзенском районе, недалеко от бульвара Котовского, и они обычно шли вместе до самого центра; Комарова рассказывала Тане о своей работе, жаловалась на вредную свекруху, хвалилась дочкой, вспоминала историю своего замужества. Эти долгие вечерние путешествия — сначала полем, мимо нефтебазы, где крепко пахло пыльным бурьяном и мазутом, потом по темным окраинным улочкам, едва освещенным редкими синими фонарями, — всякий раз еще больше укрепляли в Тане новое для нее ощущение того, что ее судьба уже ничем не выделяется из тысяч и миллионов других судеб…