Изменить стиль страницы

— Так разве бывают… полосатые? — с недоверчивой осторожностью осведомился Иона, косясь на меня.

— Да разумеется ж! — небрежно вспорхнул и хмыкнул Манюкин. — Нарочно из Южного Конго выписывал, семеро по дороге перемерли… Они где-то там, на какой-то рио гнездятся! Ну, взбесился президент. «Я, — говорит, — тебя, Иван Манюкин, сотру с лица земного шара!» А я не боюсь, за меня тут сам папа вступился, потому что накануне как раз все козни и мерзости разных там иностранных этово… — Манюкин совсем захлебывался, — педерастов разоблачил! Чуть до войны не докатилось, хотели меня тайно извести… Ну посланники меня тут уговорили не затевать. Плюнул я, показал президенту язык и переехал в Люксембург. У меня тогда новая затея вспыхнула: положить под Монблан ихний этак трио-квардо-бильон пудов мелиниту да и грохнуть этак во славу российской державы!.. Глядите, мол, чертячьи дети, как мы этово… можем!

— Ну а с графом-то, с графом-то как же? — жадно облизал губы себе о. Иона, безусловно доверяя манюкинскому вдохновению.

— Ах да, граф! — спохватился Манюкин и отупело провел себя по четырем своим сединкам. — Ну что ж, разошелся. Меня хлебом не корми, а дай усмирить бешеную кобылу! У меня уж бирка такая, нрав. Себя убью и лошадь покалечу, а уж доберусь до корешка! Разошелся… «А где, — спрашиваю, — Буцефал твой стоит, задом его наперед? Давай его сюда, четырехногого! я ему счас зададу перцу!» — Манюкин дико повращал глазами и даже засучил для чего-то правый рукав. — Ну, тот остолбенел, глазам не верит, жену позвал. «Маша, говорит, — посмотри на идиёта! Хочет кобылу Грибунди усмирять…» Та меня отговаривать, замечательного ума женщина, с Папюсом переписывалась… сырая вот только…

— Вот и у меня тоже супруга сыровата, — с поспешностью вставил Иона. Велелепием лица не отличается, но умнейшая женщина в Европе.

— Тоже внематочная беременность? — налетел вихреподобно Манюкин.

— Не-ет, что вы, что вы… — опешил Иона. — Спаси Господи…

— Ну а эта от внематочной погибла! — жестко скрипнул Манюкин, и стул одновременно скрипнул под ним. — «Не ездите, — говорит, — Серж, вы погубите себя!» А у меня уж гонор. Моя бабка, которая и выпестовала меня, полька ведь была! Прославленная старуха… танцевала кадриль с Александром Вторым ста четырех лет и трех месяцев! Он ей после того золотой портрет с эмалью прислал… Это она его и надоумила мужиков-то освободить!

— Ста-а четырех! — вытаращился Редкозубов и почесал в затылке, еле приходя в себя.

— Что ж тут странного, — взъярился Манюкин. — Полина Виардо в девяносто пять лет только еще краситься начала! Разошелся я. «К чертовой матери! кричу. — Давай сюда седло!» «Да седла-то, — говорит, — нету… все седла в починке». — «Ага, нету. Тащи мне сюда чресседельник и подушку… и я сделаю восьмое чудо света… девицы Ленорман!» Ну, ведут меня под уздцы… то есть нет, под руки, чтоб не сбежал, во двор. Дело равнинное, в Веневской губернии, именье во весь уезд! Такая ровень, потому что там кусок Солигамского озера приходился… Гости высыпали, народу — синедрион! Выводят ко мне Грибунди, в железном хомуту, на арканах. Глаза мешковиной обвязаны. Осматриваю: казинец чуть-чуть, но золотой масти, ясные подковки, ржет… Графиня на чердак спряталась и ваты в уши напихала… на целых два пальто хватит! А я уж вконец освирепел. «Поставьте, — скриплю зубами, хряпкой ее ко мне!» Поставили. «Подвязывай подушку чресседельником!» Подвязали. «Сдергивай мешковину!» Я покрестился на образ матери, который всегда в сердце ношу, да как гикну, да гоп на нее… В воздухе ножницы сделал и даже, помнится, платочком помахал. Даю шенкеля — она ни с места. «Да это старый осел, — кричу, — а не лошадь!» Публика орет, хохочет… Вдруг затормошилась иноходью: хлюп, хлюп, хлюп… И тут я вижу, что платочек-то следует мне в кармашек спрятать! Вдруг трах… — тут Манюкин чуть не свалился сам со стула, — как она махнет через прясла да в поле… и воли не слушает! А я еще по глупости дал ей хлыста и попытался вольт сделать! Тут как она прыганё-от… Налейте мне, — внезапно попросил Манюкин, еле переводя дух.

Ему налили, и не успел он даже губы вытереть, как вновь подкинуло его вдохновением.

— …Как прыганет! Да шесть раз в воздухе и перкувыркнулась… Даже взвизгнул, помнится. Подушка выскочила, и уж чресседельник под животом болтается и по ногам ее хлещет. Беру на повода — никакого впечатления! Начинаю пороть ее арапником и по крупу, и по морде… хлыщу — ничего! Уши заложила, морду окрысила — так хребтом и кидает… Уж я тут и смекать стал: не только, думаю, костюм мне порвет, а, пожалуй, и без потомства оставит! Представьте, сижу ровно собака на заборе… Но все-таки намотал уздечку на руку, начинаю ломать ей правую шею — рьян! Левую ломаю — рьян! Осипла, несет меня с вывернутыми глазами прямо на овец… там стадо паслось! Рву ей гриву по щетинке… Как я однажды на одном конкурсе Закастовщика ломал, семь тысяч в восторг привел! А тут рву, уздечку так натянул, что деготь оттекать стал и все мне белые перчатки вдрызг! Рву, а скотинка закусила себе удила… — Манюкин поскрипел зубами, изображая Грибунди, — и прет и прет все… и давай тут по овцам гулять. Я даже глаза зажмурил, только повизгиваю… и чувствую, как она копытом в брюхо овце попадет — брюхо вдребезги! а тут еще жалкое блеянье это… Тут уж она и на задних по ним гуляла, и на передних гуляла. Пена, понимаете, как из бутылки, и притом, заметьте, электричеством, праной этакой так от нее и несет. Несет меня прямо в лес, все сшибить норовила… все бока себе в кровь, морду в кровь, меня в кровь. А за лесом Ока шла, глиняный обрыв восемнадцать сажен! Ну, думаю, Сергей, пропала земная твоя красота… Тут в дерево ба-бах…

Манюкин покряхтел, крепко вцепившись в стул, на котором сидел, точно стул и был взбесившейся Грибунди. Редкозубов, выпятив челюсть, сосредоточенно сопел. Радофиникин то запахивал, то распахивал рясу свою, в просторечии нашем называемую эклегидон. Буслов качал головой, приговаривая: «Поэт, поэт…»

— Лежу, — оканчивал Манюкин упавшим голосом, — и этакие, знаете, зеленые собачки в глазах прыгают! А уж тут Ланской бежит с коллодием: «Жив ли ты, Сережа?» «Жив, — отвечаю, — в галопе замечательна, но не показывайте мне ее, я ее убью!» А куда ж убить там, коли лежит этакой пестрый кавалер в розовых брюках, то есть совсем без оных, и чуть не полбашки нету! Ну, залили мне голову коллодием… отнесли. Ох, даже язык вспотел, тошно мне… — простонал нежданно Манюкин, весь потный, дыша с высунутым языком. — У меня язык-то быстрей, чем голова, работает, она и не поспевает! Вспотел…

— Да и вспотеет, — посочувствовал Илья, — не мудрено!

Манюкин ощупывал ошалелыми руками голову себе, точно ощущал еще на ней страшную рану недавнего удара, точно, видя еще не остылую от скачки лошадь, стремился удостовериться в собственной целости.

— Да, туда-то с платочком… а оттуда полпуда в весе потерял! прибавил он, жалко посмеиваясь и вытирая лицо платком.

В комнате и в самом деле стало не в меру жарко.

— Ну-ка, дай пощупать твой нос, — заговорил Редкозубов, только теперь усвоив всю пленительность манюкинской выдумки. — Говорят, кто хорошо врет, у того нос гнется…

— Постой, дай же ему отойти, — остановил Буслов Илью.

— Нет, я вот что… — задумчиво говорил о. Иона. — Как же это прыгала-то она под вами, ведь не блоха!

— Блоха не прыгает, она сигает! — рассудительно вставил Редкозубов.

— Все равно, кобыла не может сигать. Я не видел, — с наивным недоверием настаивал Иона.

Это совсем взорвало Манюкина, уже успевшего перевести дух.

— Так ведь это черт, черт был, дьявол, понимаете? — закричал он таким тонким голосом, что я невольно зажмурил глаза. — Черт, с рогами, поняли? И, сделав рожки, боднул Иону в бок с резвостью, прямо непостижимой для его возраста.

Иона отшатнулся, и вслед за тем лицо его приняло злобно-досадливую несимметричность.

— Странные вы люди, Сергей Аммоныч, — прошипел он, запахиваясь в эклегидон, что всегда служило признаком гнева. — Не можете вы жить без упоминания нечистой силы… Вот за это вас и присылают к нам! — Он подождал минутку и своенравно отметил: — А кобыла все-таки не сигает!..