Изменить стиль страницы
Ветер рвет паутину (с илл.) pic_16.png

Тошнота подступает к горлу все сильнее, я отчаянно сжимаю зубы и торопливо сглатываю вязкую слюну. «Эх, путь-дорожка фронтовая», - сердито напевает шофер и снова закуривает. Я закрываю глаза, и передо мной появляется рыжий хохочущий Венька. Он лезет на экскаватор, и экскаваторщик молча уступает ему свое место. Венька тянет за рычаги, ковш медленно вгрызается в землю. А вот он уже поднимается выше, выше… И тут появляется дядя Петя. Он стоит прямо под ковшом, задрав голову, и лениво почесывает свою волосатую грудь. «Давай!» - изо всех сил кричу я Веньке, и он нажимает на какой-то рычаг, и целая гора земли с битым кирпичом обрушивается с огромной высоты на дядю Петю. А Венька хохочет. И шоферы, столпившиеся у котлована, тоже хохочут, и солнце хохочет, и тополь, мой тополь, тоже трясется от смеха всеми своими листочками. Но вдруг куча земли начинает шевелиться, и дядя Петя вылазит из нее и машет Веньке тяжелым кулаком. Венька исчезает, и сиплый голос шофера будит меня:

- Петро, а Петро! - кричит он. - Хватит дрыхнуть! По этой дороге не на машине - на тракторе ездить надо. Вылазь, опять засели.

Мама беззвучно плачет, и слезы ее капают мне на лицо. Соленые и крупные, они стынут у меня на лбу, а я снова закрываю глаза. Пусть плачет. Мне ее совсем-совсем не жалко. Так ей и надо. Я всегда жалел ее, а теперь ненавижу так же, как и дядю Петю. Даже еще сильнее.

Дядя Петя… Мама… Куда, зачем они увозят меня? Они мне не нужны. Я выброшу все мамины письма и уеду в санаторий. Напишу дяде Егору, и он меня заберет. А когда она приедет ко мне, я скажу врачам, чтоб ее не пускали. Что я не хочу ее видеть. Эх, лучше бы у меня не было рук, чем ног. Тогда я мог бы вот сейчас выпрыгнуть в открытую дверку и убежать в лес. И никто никогда меня бы не нашел: ни мама, ни дядя Петя. Я вернулся бы в Минск - к Веньке, к Алешке, к Григорию Яковлевичу, который ругал меня за то, что я подзабыл устный счет. Я был бы свободным человеком, свободным, как ветер. А так я что? Кукла, которую закутали в одеяло и держат на руках. Куль соломы. Куда захотят, туда отвезут, где захотят, там выбросят.

И опять ныряет машина в колдобины, и опять смыкаются у меня глаза.

Наконец я слышу, как мама осторожно трясет меня за плечо.

- Проснись, сынок, приехали, - почему-то шепотом говорит она и дрожит мелкой дрожью. - Проснись.

У машины шофер и дядя Петя ожесточенно торгуются.

- Ну, пятерочку, пятерочку хоть сбрось, мил человек, - тоненько скулит дядя Петя. - Ну что тебе стоит… Всего ведь пятерочку.

- Черт с тобой, живоглот, - мрачно говорит шофер и ругается. - Гони монету.

Потом дядя Петя и шофер дружно колотят кулаками в ставни низкого приземистого дома. Сквозь щели я вижу, как в нем зажигается свет. Сухо лязгают запоры, и на пороге появляется старуха с лампой в руке. Она подозрительно смотрит на нас и говорит:

- Чего стучите-то, всех собак поднимете. Проходите.

Мать вносит меня на руках в комнату и опускает на широкую деревянную кровать. Дядя Петя с шофером таскают узлы и мебель. Мама сидит возле меня, бессильно сложив руки. На потолке качается желтый круг от лампы. Я проваливаюсь в какую-то бездонную пропасть.

Ветер рвет паутину (с илл.) pic_17.png

ХУТОР КАЧАЙ-БОЛОТО

И кто мог дать хутору такое дурацкое название, ума не приложу. Сколько ни допытывался - никто не знает. «Качай-Болото» - и все. Оба слова пишутся с большой буквы и через черточку. Почему? Этого не знает, наверно, даже Анна Петровна, моя бывшая учительница русского языка. А может, она знает? Только до нее далеко, не спросишь.

Это название просто мучает меня, и я целыми днями лежу и пытаюсь хоть как-нибудь его объяснить. И ничего не могу придумать. Ну, «болото» - это еще ясно. Мама говорила, что тут кругом непроходимые болота. Полесье. А вот почему «качай»? Кто и зачем его качает, это болото? Просто загадка какая-то, да и только.

Дом, в котором мы живем, стоит на отшибе, у самого леса, и из окна мне хорошо виден весь хутор. Он маленький, всего шесть дворов, и лепятся они по правую сторону широкой грязной дороги, на, которой пробита глубокая колея. Дома как будто сторонятся друг друга, разделенные огородами и садами, с которых ветер уже содрал все листья. По утрам над домами, появляются шапки дыма. Он растекается по крышам и оседает на землю, прихваченную первой изморозью. На все голоса кричат петухи; лениво и гулко, видно, просто для порядка, лают собаки. Наша Мурза - огромная, как теленок, немецкая овчарка с широкой грудью и сильными длинными лапами - никогда не отзывается на их лай. Она сидит на ржавой цепи, которая скользит по проволоке, протянутой вдоль дома, готовая в любую минуту прыгнуть и вцепиться в горло каждому, кто зайдет к нам во двор. По утрам старуха выносит ей миску похлебки, и она ест, жадно и громко чавкая, а потом ложится возле конуры, вытянув передние лапы, и сторожко поводит ушами.

Дом очень старый, все бревна в нем источены какими-то жучками. Окна маленькие и низкие, почти возле самой земли, без форточек. Чтобы посмотреть на улицу, здесь мне даже не нужно приподниматься. Повернул голову и смотри. Крыша покрыта толстым слоем почерневшей соломы. На ней растет мох. Когда мама выносит меня на двор подышать свежим воздухом, я подолгу смотрю на него. Это какой-то удивительный мох. Кругом все черно и серо, а он зеленый, как будто сейчас не поздняя холодная осень, а весна.

За домом - сарай с большими деревянными воротами. Там живут рябая корова Лысуха, у которой обломан один рог, и три прожорливых кабана. По вечерам дядя Петя часто обсуждает со своей матерью, бабкой Марилей, сколько он за них выручит денег, когда отвезет под Новый год в Минск. Получается много. И дядя Петя тоненько смеется и взвизгивает и потирает от удовольствия руки.

Я смотрю на него и удивляюсь, как может мама верить этому обманщику. Вспоминаю минские вечера, блюдечко с чаем на растопыренных пальцах у дяди Пети и его тоненький голосок. Он зудит о том, что не надо обзаводиться хозяйством - все равно, скоро придет конец света, что нельзя есть мясо, молоко, а только всякие овощи. Вспоминаю, как отдавала мама ему все наши деньги «на святые дела». Ослепла она, что ли, не видит, сколько кабанов он держит да как сало трескает - аж оттопыренные уши взад-вперед ходят?! Не видит, что никакого греха он не боится?! Конечно, видит. Почему же молчит, почему не скажет ему, что он обманщик?

Когда я однажды спросил дядю Петю, не боится ли он, что бог после смерти отправит его прямиком в ад за то, что он пьет самогон, хотя это - самый страшный грех, он облизал мокрые от сала губы и добродушно ответил:

- Не боюсь, брат. Бог - он добрый, я в своих грехах ему покаюсь, он меня и простит. Так-то священное писание учит. И ты его чтить обязан.

В доме - кухня, большую часть которой занимает русская печь с черной, закопченной беззубой пастью, и две комнаты - одна большая, другая маленькая. Бабка Мариля спит в кухне на печи, я - в маленькой комнате. Моя кровать здесь тоже стоит возле окна. Рядом с ней - хромоногий столик. А еще в комнате стоит огромный, окованный полосами железа сундук, на котором висит пудовый замок. На сундуке себе по вечерам стелет мама.

Когда бабка думает, что я сплю, она тихонько заходит ко мне в комнату и, поминутно оглядываясь через плечо, отмыкает сундук. Она влазит в него чуть не до пояса, и долго копошится там, перекладывая что-то с места на место, и беспрерывно бормочет себе под нос, шамкая беззубым ртом. Из сундука так пышет нафталином, что, когда она уходит, подергав за дужку замка и проверив, хорошо ли он закрылся, я открываю окно. Даже если на улице идет дождь. Хоть на минутку. Иначе просто нечем дышать.

Ветер рвет паутину (с илл.) pic_18.png

Ключ от сундука бабка Мариля прячет за пазуху. Она не доверяет его никому, даже дяде Пете. По крайней мере, я ни разу не видел, чтобы он открывал ее сундук.