Изменить стиль страницы

Четырнадцатого октября, после многих пасмурных дней, показалось солнце низко над горизонтом, разбухшее, с перламутровым переливом. Лучи его были холодными, как ножи.

Когда солнце встало над прозрачными, чуть фиолетовыми вершинами осин, негусто обступивших Лихое болото, прилетели самолеты. Деловито, по очереди они высыпали бомбы на остатки переправы и ушли, просматривая Рессету вниз по течению. Один самолет остался и вычертил в небе над окруженными войсками просторное, розовое от солнца кольцо дыма. И тогда разом со всех сторон и как бы состязаясь в быстроте, ударили пушки. Дальние швыряли снаряды через розовое кольцо, ближние били прямо по цели. Запылали машины. Взлетали повозки с толом. Дым закрыл небо. Лихое болото становилось синим и все более пустым…

Внезапно все смолкло. Снова нависли самолеты. В тишине они медленно замкнули круг и начали бомбить.

А когда, насытившись, эта кровожадная стая потянулась к Брянску, опять отвалил один и пошел над самой землей. Приглушив мотор, летчик кричал в рупор:

— Иван, кончай войну! Иди к нам! Москва — капут! Ленинград — капут! Аллес Русь — капут!.. Иди к нам, Иван! Ждем час!..

И швырял листовки.

Подлыми словами фашисты подбивали на самое страшное — на измену Родине. В центре мерзкого, как плевок, листка в черном круге стояло: «ШВЗ» («Штыки в землю») — как печать Иуды, как пароль в бесчестье.

И они действительно ждали час. А когда прошел этот бесконечный час, осенний ветер принес на Лихое болото… похоронную музыку! Она текла из оврагов и лощин, где за вражескими танками стояли громкоговорители, текла вместе с волнами густого дыма, становилась все настойчивее. Жалобная и неотвратимая, эта музыка гадюкой ползла к сердцу, сосала его.

«Уж лучше бы снаряды и пули!»— с отчаянием, с ненавистью думал Атласов, постаревший за эти дни лет на двадцать, и такие же мысли читал в глазах других, потухших, глядящих внутрь глазах…

Снаряд и пуля рождали ответную ярость. А эта кладбищенская нудь смертным холодом лилась к сердцу, сжимала спазмами горло. Люди не плакали, вероятно потому, что прежние муки уже выпили все их слезы, и теперь каждый был суше пороха.

Вдруг наступила тишина, в ней отчетливо, гулко ударила пушка, будто стукнул молоток по гробу, вколачивая первый гвоздь.

И пошло! Умолкнут пушки — льется, плывет на волнах синего дыма погребальный марш. На самой высокой и скорбной ноте его обрывает пушечный залп…

Но чем мучительнее жег нас враг, тем чище, тем крепче становилась наша любовь к Родине, тем страшнее делалась наша ненависть к врагу. Сознание бессмертия нашего правого дела рождало у солдат и командиров мужество, пределов которому мы сами не знали.

Не имея больше путей, мы пошли самым тяжким: к Москве!..

Кто первый подал команду? Никогда никто не ответит на это. Может быть, каждый услышал ее только в своей груди. Но, услышав ее, Кирилл Атласов оставил щель. Он поднял вверх почерневшее, как земля, лицо и, не увидев неба сквозь дым, не вздохнул, а лишь крепче стиснул тяжелые челюсти.

— По четыре стано-вись!..

Глуховатый голос его придавил на миг все звуки вокруг и был услышан многими.

Взяли только раненых.

…От вражеского орудийного грома окрест качнулась у Рессеты земля и оделась в дым. И потом все стонала в дыму. Падали сосны. Горело железо. А наши колонны шли. Дорогу прокладывал штык…

И Атласов узнал: если в сердце нет рубежей, их кет на земле!

…В ночь на 25 октября Тула приняла 290-ю в свои затемненные пустые улицы.

9

— «Река», «Река», я — «Чайка»! «Река», я — «Чайка»…

Круг замыкался. Стремительная лента воспоминаний замедляла бег, возвращаясь к исходной точке. И чем ближе была она, и чем ближе к ней во времени стояли разные другие события, тем значительнее казались они Кириллу, тем все пристальнее вглядывался он в пережитое.

Внезапно заскрипела дверь. Пронзительный звук оборвал монотонный голосок Пчелкина, заставил Кирилла вздрогнуть и сесть.

У порога стоял Андреев, стряхивал снег.

— Как дела, орелик? — спросил Кирилл.

— В порядочке, товарищ лейтенант. Вьюга. Пожары кругом. Все, как было.

Он устремился к печке, срывая на ходу автомат и рукавицы.

— Давай, давай, солдат! — заулыбался старшина, уступая место перед распахнутой дверкой. — Ой, да ты холодный як лед!

— Аж звон от меня идет! — дурачась, постучал зубами Андреев и плюхнулся на пол между Гайсой и старшиной. — Морозик завертывает, мать честная, столбы трещат! — Он потер перед огнем посиневшие руки и распустил в блаженной улыбке губы. — Альбатрос передает вам, товарищ старшина, что если вы через полчасика не проявите чуткости, то из него сделается нормальная сосулька, размером один метр семьдесят два сантиметра.

— Не брешет?

— Ну, метр семьдесят. Парень добавляет два сантиметра на гонор. Жалко разве?.. Так и морозик же, поимейте в виду!

— Категорически час будет стоять! — неуступчиво ответил старшина. — Пусть ему дурь трошки выдует из головы.

— А как в поселке, Андреев? — поинтересовался Кирилл, подгребая себе солому почище. — Слышно что-нибудь?

— Ничего не слышно, товарищ лейтенант. Мертвый.

— Люди тут есть… рядом где-то. И очень они нужны нам! Без них мы что в темном лесу. Одни догадки… Да-а, орелики, великое дело для разведчика — связь с населением!

— Так дозвольте-таки сходить в поселок, товарищ лейтенант! — взялся за автомат старшина. — Мне вот, с Гайсой или Мироном. Раз вы говорите, что там есть живые, значит, они есть, и я найду их! Не первый раз!..

— Нельзя. Быстро этого не сделаешь, не зная, где искать, а штаб каждую минуту может дать срочное задание. И обязательно даст! По обстановке вижу. Вот свяжемся с майором, тогда, может быть… — Кирилл снова лег и слегка распустил ремень на полушубке. — Вы пока грейтесь, ребята. Можете даже подремать одним глазком. А ты, — он похлопал по спине примолкшего радиста, — вызывай. Гебе нельзя спать, Пчелка! Попробуй на запасной волне.

— Про-бо-вал… — протяжно зевнул Пчелка. — На переходе «Река», не иначе…

— Еще попробуй.

Сухо щелкнул переключатель.

— «Река», «Река», я — «Чайка»…

По крыше громко топала буря, трясла одинокую хибару. В щель под дверью врывались снежинки. Язычок свечи ложился набок, тени вздрагивали…

Кирилл закинул руки за голову, вытянулся удобнее и почувствовал, что ему не уснуть. Еще десять, пять минут назад дрема то и дело накатывалась на него теплыми, вяжущими волнами, а сейчас — он знал это наверняка — ему не уснуть даже при желании. Недавнюю усталость будто рукой сняло. Ноги и плечи перестали ныть, исчезла тупая боль в темени. Голова стала ясной.

Тогда Кирилл закрыл глаза и снова погрузился в воспоминания. Но теперь он уже не позволял пережитому нестись перед ним сплошной стремительной лентой. Он воскрешал в памяти лишь то из недавнего прошлого, что прямо вело к событию, которое представлялось ему самым значительным и постоянно волновало его чем-то очень радостным, что еще не вполне им осознано, но что осознать до конца совершенно необходимо ему, Кириллу Атласову, постигающему жестокую и так необходимую сейчас науку войны.

Что же все-таки случилось в Маслове, деревушке, от которой остались только название на военной карте да упоминание в первой советской ноте о фашистских зверствах? Почему происшедшее там жило в памяти Атласова как самое радостное событие за все эти месяцы войны?

10

…Восьмого декабря 290-я стрелковая дивизия, оборонявшая северо-западную окраину Тулы, перешла в наступление.

Полки начали форсирование Упы в семнадцать ноль-ноль. 878-й пошел на Ямны. Левее, на Маслово, наступал 882-й. За ним, составляя второй эшелон дивизии, двигался 885-й.

Когда лейтенант Атласов со своими разведчиками вышел на лед, уже стояли густые сумерки. Снег под валенками звучно скрипел. Атласов, однако, не чувствовал мороза. Руки в меховых рукавицах и щеки на ветру горели одинаково приятно. Тело было легким и послушным. Лейтенант любил такое состояние. Всякий раз, когда он выслушивал боевой приказ, тело его начинало как бы «подсыхать», то есть как бы становилось меньше, легче и даже менее чувствительным. В одних случаях это происходило быстрее, в других медленнее, в зависимости от продолжительности времени между получением приказа и «Ч» — началом его выполнения. Но как бы там это ни происходило, а к моменту наступления могущественного и всегда жутковатого «Ч» Атласов чувствовал, что тело его было сжатым, как пружина, безотказным. Всем существом лейтенанта овладевало напряжение и словно бы даже неподвластное ему, пришедшее откуда-то извне спокойствие; мысль работала быстро. Сначала и до конца он неподкупно управлял всеми движениями своей души, умел сразу подавлять одни и давать волю другим — тем, что вели его к исполнению долга. В бою Атласов действовал стремительно, четко («красиво», как говорил командир полка) и всегда так, как в данное мгновение было наиболее правильно. В обычных обстоятельствах, то есть вне боя, такой способности к быстроте мысли и поступков за ним не замечали, и потому товарищи нередко называли Атласова тяжелодумом.