Изменить стиль страницы

Вдруг туман расступился, словно кто-то одним рывком разорвал его. Григорий почувствовал мучительную боль и увидел всё с ужасающей ясностью. Нет, это не был сон. Разумеется, бой уже был, ведь утром началось наступление. Они штурмовали деревню на холме, потом снаряд, и он уже не помнит себя бегущим дальше, видимо, этим снарядом его и ранило. Он лежит раненый под телами убитых. По-видимому, их перенесли сюда, в одно место, и его приняли за мёртвого. Там, на склоне, везут раненого. Если бы он мог крикнуть, красноармеец пришёл бы и помог ему. Но крикнуть он не может.

Нужно ждать. Чего, собственно? Либо кто-нибудь пройдёт мимо, либо просто начнут хоронить погибших и тогда найдут его. Только бы не потерять сознания, чтобы снова не приняли за мёртвого. Весь вопрос только в том, когда сюда придут. Это может быть сегодня, завтра, послезавтра.

Холод становился всё пронзительнее, Григория невыносимо тошнило. Хоть бы знать, куда ранен. Но даже и это невозможно было установить. Кто же окажется сильнее — он или рана, холод и время?

А время тянулось невыносимо. Ведь не может быть, чтобы это продолжалось так долго, как ему кажется. Там, на склоне, человек всё ещё борется с гололедицей, с лошадью в отчаянной схватке за жизнь другого человека.

Снова серый туман. Меж клочьев этого тумана упрямо всплывают лошадиная голова, охрипший человек, длинная, покрытая одеялом фигура на санях. Вверх — и снова вниз по проклятому, заколдованному склону, который не давал преодолеть себя, не пускал, сталкивал вниз борющегося за жизнь, — сталкивал в смерть.

— Мария, тебя директор зовёт.

— Не знаешь, в чём там дело?

— Понятия не имею. Сказал, чтобы ты пришла.

Напевая, она пригладила волосы перед висящим над умывальником зеркалом. В кабинете директора горела только одна лампа на письменном столе. Он поднял глаза на вошедшую и встал, не переставая перекладывать какие-то бумаги.

— Слушаю, Михаил Никитич.

— Да, да, сейчас… — пробормотал он смущённо и опустил голову. Мария удивилась.

— Что случилось, Михаил Никитич?

— Ничего, ничего…

Он снова поднял на неё глаза, вышел из-за письменного стола и взял её за руки. Это испугало её. Она ещё ничего не подумала, но почувствовала — внезапный холод пробежал по её спине до самых ног, — как стынет кожа на лице.

— Мария Павловна, вы всегда были умной, храброй женщиной.

Она не поняла и вопросительно посмотрела на него, слыша нарастающий шум в ушах. Что это такое? Что происходит?

— Что делать, Мария Павловна… Война…

— Что случилось? — спросила она ещё раз не своим, глухим голосом. Её охватил страшный испуг, непонятный, мертвящий страх. Директор обернулся к письменному столу и взял с него какую-то бумажку.

Тогда её словно молнией озарило. Комната вдруг наполнилась ослепительным светом. Она зашаталась и быстро прислонилась к столу, чтобы не упасть.

«Гриша!» — подумала она именно то, что должна была подумать в первую же минуту, когда вошла в кабинет и увидела смущённый и неуверенный взгляд директора.

— Это вам… письмо…

Она взяла его застывшими пальцами. Это было даже не письмо. Обыкновенное извещение. Сколько она их перевидала с начала войны! Только те извещения не ей были адресованы.

Мария развернула листок. Собственно, незачем было и читать, ведь заранее было известно, что там написано. Она машинально пробежала листок глазами.

Да, конечно. Обычная формулировка: капитан Григорий Иванович Чернов пал смертью храбрых в борьбе за свободу и независимость своей родины.

Она бессознательно смяла в пальцах листок. Директор снова взял её за руку.

— Мария Павловна, нужно быть мужественной…

Она улыбнулась, сама не понимая почему.

— Да, да, понимаю.

И затем:

— Можно итти?

Он кивнул головой, и Мария, не прощаясь, вышла. Длинный коридор, красная дорожка. В проходе валялся окурок. Тоже порядки, на этом этаже вообще нельзя курить, а тут ещё окурки бросают. Она наклонилась, подняла окурок и бросила в стоящую в углу плевательницу. Страшно красная дорожка, она лишь сейчас это заметила. Она резала глаза, раздражала. В больнице не должно быть таких ярких цветов. И какой длинный коридор — она машинально стала считать шаги. Десять, двенадцать… А сколько ступенек в лестнице? Двенадцать, тоже двенадцать… Кто это? Ах, да, Раиса. Какое смешное имя: Ра-и-са…

— Что случилось? Зачем он вызывал тебя? — спокойно спросила Раиса, убирая в шкафчик инструменты.

— Ничего…

— Как это ничего?

Раиса обернулась и только сейчас заметила странное выражение на лице Марии.

— Что случилось, Маша?

— Ничего…

— Ну что ты говоришь! Какая-нибудь неприятность?

— Неприятность? — Губы Марии искривились в неприязненной усмешке: можно ли назвать это неприятностью?

— Да, в этом роде…

— Да что такое? Почему ты не скажешь?

Мария вдруг опустилась на стул, словно ей ноги подрезали. Детским, беспомощным голосом она сказала:

— Гриша погиб…

Раиса вскрикнула, и из её глаз сразу полились быстрые, лёгкие слёзы. Она подбежала к подруге.

— Маша, Маша!

Мария отстранила её. Глаза её уставились на коричневый сучок в гладкой паркетине. Как роза. Как нераспустившийся розовый бутон.

— Гриша погиб, — сказала она ещё раз, вслушиваясь в звук собственного голоса. — Гриша погиб, — повторила она громче и ужаснулась тому, что говорит. Ведь это же неправда, это не может быть правдой. Вздор, нелепая ложь, ужасные слова, которых нельзя повторять.

Красный огонёк блеснул на доске нумератора. Раиса вскочила.

— Я пойду!

— Это из моей палаты, — ответила Мария обычным голосом, торопливо обтирая лицо мокрым полотенцем.

В коридоре её встретила санитарка.

— Что там такое?

— Седьмой номер умирает. Очень мучится.

— Седьмой? — Ах, ведь это было уже известно. Врач предупредил, думали, ещё днём умрёт.

Она тихо вошла в палату. Кто это умирает? Гриша? Какая бессмыслица! Гриша не мог умереть. Она подошла к раненому, от которого веяло жаром. Он дышал тяжело, и его пальцы торопливыми однообразными движениями царапали белое одеяло. Мария наклонилась над ним. Глаза были мутны, дыхание со свистом вырывалось через нос. Достаточно было взглянуть — этот человек уже причаливал к иным берегам. Он уже отходил. Впрочем, это предвидели с самого начала — тяжёлая рана в живот, заражение; он был обречён ещё прежде, чем его привезли сюда.

Раненый застонал. Она наклонилась ниже. Поняла, что он узнал её. Огромным усилием воли вызвала на лицо улыбку, ту улыбку, за которую её любили раненые, которая давала им надежду, бодрость и спокойствие. Но здесь уже не было надежды, здесь не было бодрости, здесь нужно было дать только одно — покой.

Она поправила пузырь со льдом на голове. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Она осторожно отвела их, положила руку на вздрагивающие, царапающие одеяло пальцы.

— Оооох…

— Тихо, тихо, не надо…

Она взглянула на листок над койкой и приготовила лекарство. Осторожно влила его ложечкой в пересохший рот. Раненый успокоился и с минуту лежал тихо. Потом губы его зашевелились. Он что-то говорил. Глаза чего-то требовали. Сперва она не могла понять. Раненый повторял одно слово, беспрерывно, хрипло, монотонно. В нетерпении он пытался говорить громче.

Наконец в его упорном шёпоте она различила отдельные звуки и поняла. Раненый неустанно повторял одно слово:

— Сводка… Сводка… Сводка…

— Вы хотите узнать, какая сегодня сводка?

Веки на мгновение опустились. Напряжённое выражение сошло с лица. Она отгадала. Склонившись к нему, она медленно, явственно сказала:

— Наше наступление продолжается. Сегодня мы снова продвинулись на двадцать километров. Занято больше ста населённых пунктов.

Лицо раненого прояснилось. Затуманенные жаром глаза взглянули сознательнее. Этого он и хотел. Именно это его и мучило. Но через минуту пальцы снова стали царапать одеяло, глаза помутнели. Он отходил. Погружался в бездну лихорадочного бреда, в тёмную, зияющую жаром пустыню. Губы снова зашевелились, но она не могла уловить ни одного звука. Он что-то говорил себе или видениям, являвшимся ему на бездорожьи лихорадки. Губы шевелились быстро-быстро.