Изменить стиль страницы

Он усиливается, растет, рука семафора поднимается вверх. И вот уже вдали видна черная точка. Она растет, увеличивается, появляются огромные, вытаращенные глаза фонарей. Из белого здания выходит человек в красной фуражке, в руках у него флажок. Через мгновение со скрежетом и грохотом пролетает огромное чудовище, дышащий паром дракон, влекущий за собой длинное черное тело.

Интереснее всего осенью, когда в семь часов уже темно. Курьерский мчится, горят желтые глазищи освещенных окон, и видно сидящих внутри людей. Они мелькают перед глазами, как молнии, — лица различить невозможно. Еще мгновение — все исчезает, и вдали быстро гаснет красный фонарик на последнем вагоне. Алексей вздыхает и возвращается домой, с головой, полной шума и звона. Поезд, словно пришелец из другого мира, перелетная птица, как те птицы, которые никогда не спускаются ни на речку, ни на луга, но когда начинает таять снег, проносятся по ночам высоко над местечком, невидимые в тучах, и еще долго звучит в ушах их таинственный волнующий призыв.

Поезда, которые останавливаются здесь, это уже другое. Иногда это товарные составы — длинные, груженные лесом, углем, сеном, они тащатся медленно, тяжело дышит паровоз, видно, что к нему прицепили слишком большую тяжесть. При товарных несколько пассажирских вагонов, но в них ничего интересного: едут люди из местечка, иногда деревенские бабы с узлами и корзинами, торговцы скотом и учитель, который часто ездит в город. Люди говорят — пьянствовать, но Алексей не может понять, зачем для этого нужно ездить в город, если дьячок может ежедневно напиваться здесь, дома. И дьячок, и почтмейстер, и другие.

На коленях остаются следы известковой пыли и — что еще хуже — черные пятна от смазочного масла. Дома на сцену появляется ремень, потому что ведь:

— Я тебе сто раз говорил, не таскайся на линию. Нечего тебе там делать. Вот теперь новые штаны испортил.

Штаны не новые: отец носил их несколько лет, перед тем как переделать их для Алексея, но так уж они называются — новые. Мать вздыхает и пытается вывести пятно бензином. Алексей хмуро сидит в углу и враждебно смотрит на родителей.

Не то, чтобы он не любил их. Он любит: отца — сдержанно и почтительно, мать, тихую, болезненную женщину, — с примесью снисходительного сочувствия. Но бывают минуты, когда он их ненавидит. Отцу хорошо, он большой, сильный и всегда может проявить эту силу, стоит ему захотеть. А мать только вздыхает. Интересно, ходил отец когда-нибудь на линию, дрался с мальчишками? И вдруг Алексею кажется совершенно нелепой мысль, что отец когда-то был маленьким мальчиком, что его тоже, быть может, лупили ремнем и заставляли учиться. Нет, это невозможно, он, должно быть, всегда был таким, как сейчас, с косматыми черными бровями, с суровым взглядом черных глаз.

Родители — это иной, замкнутый мир, и Алексей иногда силится понять их, но не может.

К отцу приходит другой местечковый портной — старый Юдка. Юдка не шьет новых костюмов, разве только приезжающим из деревни крестьянам или рабочим с кирпичного завода; он латает и чинит, и поэтому мальчики называют его внука, маленького Морица, заплатником.

Но отец не позволяет Алексею так его называть. Юдка научил отца портняжному ремеслу, и отец всегда помнит об этом, хотя он теперь лучший портной в местечке и окрестностях, а Юдка шьет хуже, чем его бывший ученик.

Юдка приходит вечером, садится в углу мастерской, наблюдает, как отец работает, и вздыхает.

— А этот сюртук кому, а? Наверно, господину почтмейстеру. Нет?

— Почтмейстеру, — подтверждает отец, и Юдка снова вздыхает.

— Какой материал, ай-ай-ай!.. Из города привезли, у нас такого нет — верно, Дорош?

— Возможно.

Юдка берет в руки уже скроенный рукав и с видимым наслаждением осторожно ощупывает его.

— Какой материал! Вам что, Дорош, вы и не такой видели в Киеве, а вот я…

Алексей изумлен: оказывается, отец был в Киеве. Как же это так?

— Только я тогда интересовался не материалами, — говорит отец, вынимая изо рта булавку и вкалывая ее в материю.

— Да я знаю, — покорно соглашается Юдка и откладывает на стол рукав.

Отец хмурит брови, тщательно разглаживая какую-то складку.

— Пока вот… не доинтересовался до этой дыры, — неожиданно роняет отец, и Алексей опускает глаза, наблюдая его из-под ресниц.

— Не такая уж это дыра, — осторожно возражает Юдка. — Наше местечко, конечно, маленькое, но все-таки и станция, и мельница есть, и кирпичный завод…

— Ну да, мельница, кирпичный завод, станция, — говорит отец, и в его голосе Алексею слышатся горькие, насмешливые нотки. Взгляд из-под черных бровей останавливается на сыне.

— А ты чего? Учись, слышишь?

Алексей торопливо склоняется над книгой. Юдка кивает головой.

— Ученье… Мой внук тоже учится… Может, на доктора… Только уж не знаю, трудно. Алешеньке легче будет. А внучок мой до того способный… Все с книжкой и с книжкой.

— А этому лодырю только бы бегать, — вдруг со злостью бросает катушку ниток отец.

И Алексей ежится, словно в ожидании удара.

Потом он долго думает об этом разговоре и подозрительно присматривается к отцу, силясь понять то, что тогда на мгновение зазвучало в его голосе.

Уже впоследствии ему случайно помог Вася.

— Что это твой старик так тебя учиться заставляет, никуда не пускает? Примерного мальчика из тебя хочет сделать… А сам-то не очень был примерный.

— Как это? — открывает рот изумленный Алексей.

— А вот так, с фабрики-то его прогнали и из Киева выселили, не знаешь разве?

— Прогнали? Брешешь…

— Вовсе не брешу. Городовой моему отцу говорил, я сам слышал.

— Городовой? А за что его прогнали?

— За не-бла-го-надежность, — ехидно тянет Вася. — Понял теперь?

Алексей не совсем понимает это длинное, трудное слово, но оно ассоциируется у него с городовым, с городской кутузкой, с группой арестантов, виденной им когда-то на улице. И отец вдруг вырастает в какую-то таинственную, неведомую силу.

В один прекрасный день он по-иному видит вдруг и мать. Почтмейстер приходит мерить костюм. Это толстый высокий мужчина, с опухшим, красным лицом. Алексей, как и все в местечке, знает, что почтмейстер гуляка и пьяница: ходят слухи, что он что-то ворует, но благодаря знакомствам в городе все сходит ему с рук.

Почтмейстер долго вертится перед зеркалом, примеряет, обдергивает, приглаживая редкие жирные волосы на висках. Он придирается к покрою брюк, к бортам, которые будто бы не так лежат, и к каким-то невидимым складкам, капризничает и сердится. Алексей изумлен: кто-то осмеливается говорить с отцом таким тоном. Он ощущает в сердце ненависть к этому наглому заказчику. Почтмейстер снимает сюртук, надевает еще раз, вертится перед зеркалом, выпячивает толстый зад, сопит, пробует оторвать пуговицу и, наконец, оставляет сюртук для переделки. Отец пожимает плечами. Мать выходит из кухни. Она какая-то испуганная, и Дорош бросает ей сквозь зубы:

— Видела? Можно поздравить тебя с таким избранником…

«Какой еще избранник?» — думает Алексей. Мать ставит на стол стаканы, пальцы у нее дрожат.

Нет, Алексей многого еще не знает и не узнает никогда. Но в маленьком домике портного, на узком пространстве между заросшей лопухами канавой и тремя бесплодными сливами, под серым налетом повседневности тлеют воспоминания о несбывшихся мечтаниях, тлеет боль непогасших обид на то, что жизнь прошла не так, как должна бы пройти, что она выскользнула из рук, рассыпалась песком, унеслась с ветром, как белый пух одуванчика, оставив в руках лишь голый горький стебель.

Не осталось и следа от тех дней, когда молодой парень в цехах киевского арсенала впервые в жизни услышал слова, ускорившие биение его сердца, слова, от которых сжимались кулаки, а будущее казалось горячей жара расплавленной стали. Его изгнали оттуда, прежде чем он успел как следует связаться с кипящим подспудным течением, к которому его непреодолимо тянуло, и его сослали в это маленькое грязное местечко, где кирпичный завод был единственным промышленным предприятием, на котором четыре человека вручную выделывали кирпичи. Но портной Дорош навсегда запомнил то прежнее — толпу рабочих на заводском дворе, грохот молотов и быструю, шумную, пульсирующую жизнь. И он вспоминал это с тоской и болью.