Готовить уроки приходится в мастерской отца; комната выходит на улицу. Так решил отец, и с этим ничего не поделаешь. Сначала Алексей пытался бунтовать.
— У меня голова болит от утюгов и пара, — сказал он угрюмо.
— А у меня не болит? Мне-то каково торчать тут целый день, посиди и ты, пока не приготовишь уроки.
Алексей вздыхает. Трудно что-нибудь ответить на это. Это верно: отец с утра до вечера сидит за работой, а вместе с ним Толя, рыжий подмастерье, несколькими годами старше Алексея. Надо выдумать что-нибудь другое.
— Сюда ходят, торгуются с тобой, мешают, — надувает губы Алексей.
Но отец непоколебим.
— Все равно меньше времени потеряешь, а то выбегаешь каждую минуту из комнаты или играешь с собакой.
Мастерская — единственное место в доме, куда запрещен вход Барбоске, веселой дворняге на кривых лапах; она еще щенком приблудилась к дому.
Делать нечего. Едва кончается обед, как отец неизменно — хоть бы раз забыл! — говорит не допускающим возражений тоном:
— Принимайся за уроки.
Стул жесткий, неудобный. Тетради разложены на уголке стола, и Толя, будто нарочно, ежеминутно толкает их своей работой. Что это они сегодня шьют? Костюм в полоску для учителя уже почти готов. Когда уж и Алексею сошьют такой костюм в полоску? Воротник какой-то смешной, и материал, если присмотреться, вдруг оказывается совсем другим, чем на первый взгляд. Белые волнистые, едва заметные полоски ползут, как маленькие змейки, шевелятся, переливаются. Алексей в восторге и изумлении засматривается, как под руками Толи извиваются, плывут по черной материи живые змейки, белые и проворные.
— Опять глазеешь? А кто за тебя учиться будет?
Пойманный с поличным, Алексей вздрагивает и уставляется в книгу. Упрямые строки скучного стихотворения не лезут в голову. За окном какие-то голоса, он осторожно поднимает глаза. Ну да, мальчишки идут на речку. Они оглядываются, смотрят на окна, но ни один не решается позвать его. Портного Дороша боится не только его сын.
Ушли. А ты вот сиди, сиди и зубри, будто из этого может выйти какой-нибудь толк. И нельзя даже сказать «кончил», потому что отец возьмет в руки книжку, посмотрит пронизывающими холодом глазами и потребует:
— Ну, как там, читай наизусть…
И при первой же ошибке положит книжку на стол и снова молча примется за работу. А это означает приговор: сиди и зубри, не то я буду спрашивать еще, и тогда плохо придется.
И Алексей зубрит, зубрит, пока не наступают каникулы — период счастья, отравляемый лишь колотушками за изорванные штаны, за порезанную руку или за позднее возвращение домой.
Вода в реке спадает, можно ловить налимов. В прибрежном кустарнике птичьи гнезда, странные растения, огромные листья лопухов, иной, особый, чудесный, увлекательный мир. Маленький плот из двух досок, — если оттолкнуться палкой, он доплывет до первой отмели. Ребята в ночном жгут костры и поют песни. Алексей быстро знакомится с ними, иногда они позволяют ему проехаться верхом, без седла. Ах, лошадь, спутанная грива! Теплый хребет то поднимается, то опускается. Алексей старается стиснуть ногами лоснящиеся бока. Лошадь идет к водопою, по колени входит в воду, светлый песок клубочками летит из-под копыт, лошадь тянется к воде, нужно крепко держаться, чтобы не перелететь через ее голову. Мягкие бархатные губы осторожно, чтобы не замутить, тянут воду с поверхности. Далеко за речкой, за полями, за неведомым синим лесом заходит солнце, и небо пламенеет пурпуром, и заря отражается в воде, бросая на нее тысячи кровавых отблесков… Конь пьет красную, пурпурно-огненную воду, пламенные капли падают с его темных подвижных губ, и Алексей чувствует себя опьяненным под горящим небом, на гладкой лошадиной спине, между двумя пылающими пожарами — неба и воды.
А потом от реки поднимается голубовато-лиловый туман, лошади пасутся на седой от росы траве, и голоса пастухов несутся далеко-далеко куда-то в меркнущую даль, неведомую, таинственную, влекущую к себе неодолимыми чарами.
В лугах сгребают сено… Дикий, упоительный запах, цвет которого Алексей не может определить. Девушки в разноцветных юбках, длинные грабли, и снова песня, на птичьих крыльях несущаяся над беспредельными лугами. Стога сена, высокие, мягкие. По ним можно кататься до головокружения, до крика, невольно вырывающегося из горла, дикого, страстного крика. Даже ночью этот запах сена врывается в комнату к Алексею, без сна ворочающемуся на постели. Кажется, что вот-вот что-то случится, откроются какие-то двери, раздастся какое-то слово, и вдруг окажется, что запах сена означал что-то самое важное, что изменит дни и ночи, совершенно преобразит жизнь.
В садах все уже зреет. В чужих садах. Возле домика портного растут только три старые кривые сливы, которые весной окутывают свои черные ветви легким кружевом хрупких белоснежных цветов, но плодов не дают. А справа и слева, в садах, огородах, во дворах краснеют, зеленеют, желтеют яблоки, груши и крупные сладкие сливы с медовыми каплями сока, застывающими на матовой кожице.
На межах, в полях и лугах старые деревья, дички и полуодичавшие, дают жесткие терпкие плоды. Но Алексей непривередлив. Все фрукты хороши, а те, на межах, хотя мелкие и жесткие, зато более доступны.
Там, где тропинка сворачивает в поле, стоит большая раскидистая яблоня. Яблоки красные, в прожилках. Под нависшими ветками идет состязание — кто больше съест. Яблоки сочные и такие кислые, что мальчики морщатся и громко вскрикивают. Тут чемпионом остается Алексей. Ах, погрузить зубы в прохладную мякоть, почувствовать на губах брызжущий сок и на зубах твердую гладкость зернышек. Зубы деревенеют, кровь выступает на деснах и на белой мякоти надкушенного яблока.
— Сколько?
— Десять.
— Э-э, — презрительно морщит нос сын учителя Вася. — Я вчера съел пятнадцать.
Алексей смотрит на него, переставая на минуту жевать.
— Неправда.
— Спроси кого хочешь. Ребята видели.
— А я съем двадцать пять, — сухо, без хвастовства заявляет Алексей.
— Не осилишь, — утверждает Вася, вытирая губы.
— Увидим!
Пятнадцать, двадцать. Язык горит, как раскаленное железо. Обветренные губы трескаются, болят десны. Алексей, забыв обо всем, с остервенением грызет яблоко. Ах, одолеть бы врага, победить. Кто же враг? Неизвестно. Может, Вася, может, яблоки, может, и еще кто-то.
— Двадцать пять! — кричат мальчики, и Алексей знает, что этот рекорд никто не превзойдет, что он бесповоротно становится победителем в яблочных состязаниях. Он небрежно берет еще одно яблоко и съедает до последнего кусочка. Весь шик состоит в том, чтобы не оставить огрызка.
Вечером, ложась спать, Алексей осторожно водит языком по кровоточащему нёбу и деснам. Как тогда, когда он вдыхал запах сена и мяты, ему кажется, что вот-вот еще мгновение, и что-то случится, распахнутся какие-то двери. А что, если бы он съел еще пять, десять яблок? Алексей постоянно чувствует, что стоит у порога. Он сам не знает, что это за порог и куда ведут двери, но в нем живет бессознательная, едва уловимая и вместе с тем упрямая и постоянная воля — переступить, открыть, увидеть. Часто ему кажется, что он уже подошел вплотную, но потом все исчезает, и трудно снова попасть в то таинственное место, где уже был.
Речка и луг — это целое царство. Но по другую сторону местечка, за пыльным рынком, за вытоптанным сквером — железнодорожная линия, там белеет маленькое здание — полустанок. Налево и направо, далеко-далеко, тянутся скользкие, голубовато поблескивающие змеи рельсов. Если лечь на полотно и смотреть вдаль, то блестящие полосы сливаются у самого горизонта в одну сверкающую линию.
На линии пахнет растущим здесь чебрецом, арникой, нагретым железом и еще чем-то неизвестным, свойственным только этому месту. На высоком черном столбе стальная рука. Когда подходит поезд, она поднимается к небу, словно указывая путь, а затем снова опускается. Алексей знает, что это называется семафор, и вечером из окна пытается рассмотреть в темноте горящий на нем красный или зеленый огонек. Поезда ходят редко и еще реже останавливаются на полустанке. В семь часов Алексей бежит на железнодорожную линию, через минуту промчится курьерский поезд, пыхтя, гремя, с грохотом, похожим на гром. Рука семафора еще протянута поперек, будто преграждает путь, хотя поезд ведь пойдет не по воздуху, а по рельсам. Если приложить ухо к земле, слышен таинственный шум, будто шум воды.