Изменить стиль страницы

Ядвига с испугом взглянула на нее. Глаза больной горели; сухие губы шевелились, неслышно что-то шепча; темные пальцы вздрагивали в непрестанном движении. Ядвига поняла, что женщина прядет. Кружилось колесо невидимой прялки, поблескивал лен на невидимом гребне, пальцы прилежно сучили льняные волокна в длинную, тонкую нить. Привычным за многие-многие годы движением Петручиха пряла.

— Петручиха, Петручиха! — вполголоса позвала девушка, но она не слышала. Губы шевелились в однообразном шепоте, пальцы непрестанно сучили невидимую нить.

— Авдотья, где мама? — спросила она девочку.

— Мама? — Ребенок раздумывал, неприязненно рассматривая Ядвигу.

— Ну да, мама, где она?

Малютка вынула палец изо рта.

— Мама стирает.

— Сбегай за ней, Авдотья. Скажи, чтобы сейчас же приходила.

— Сюда?

— Сюда. Только сейчас же!

Девочка затопала к дверям, с трудом перелезла через порог и, как шарик, покатилась по склону холма к озеру.

Ядвига боязливо смотрела на темное лицо лежащей на печи женщины, на ее заострившийся нос, на пылающие, но в то же время словно затянутые пеленой, невидящие глаза.

Ей становилось страшно перед тем, что происходило на ее глазах так видимо, осязаемо, будто висящая по углам паутина была крыльями смерти, слегка колышущимися в ожидании мгновения, когда можно опуститься на печку и прикрыть глаза, коричневое лицо, исхудалые пальцы женщины.

Дверь скрипнула. Она с облегчением обернулась. Появилась Олеся, не успевшая даже оправить подоткнутую при стирке юбку, за которую цеплялась Авдотья.

— Что случилось?

— Матери, кажется, очень плохо, — тихо сказала Ядвига.

Женщина подошла к печке и покачала головой:

— Они вот уже третий день так. Немного очнутся, поговорят толком, а потом опять. Ишь, как жаром пышут… Да, да…

— Надо бы что-нибудь делать.

— Барышня милая, да что же станешь делать против смерти? Придет, так и заберет. Что кому суждено, того не миновать. Ведь была уже и Куляска, и из самых Грабов женщину привозили, знающую… И окуривали и заговаривали — ничего не помогло. Хорошо хоть, что Юзек весной напилил досок, от хлева остались. Хорошие доски, как раз на гроб будут, не придется покупать. И блузка бархатная у них есть, еще от отца получили, да так и не стали носить, пусть, мол, на смерть останется. Так что и одеть есть во что.

— Ведь она еще не умерла, — глухо заметила Ядвига.

— Еще не умерли. А только умрут — вы только поглядите, как у них нос вытянулся… И ногти совсем синие. Ох, горе, горе… И уж такие хворые были, едва эту больную ногу волочили, а все, бывало, и печку затопят, и сварят, и за Авдотьей присмотрят… И пряли… еще вчера велели гребень на печку подать, хотели прясть. Видели полотенца, барышня? Все сами пряли. Мало кто так прядет, как они. Только больше уж не будут, не будут…

Загорелые пальцы больной едва заметно, но непрестанно шевелились.

— Видите, барышня? Прядут, смерть себе прядут. Дольше чем до утра не протянут. А вы, наверно, испугались?

— Нет…

— Испугались, барышня, я знаю. Ведь вы не привыкшая. А это уж третий день так. Что ж, мама ведь уже старые, старым умирать, а не молодым.

Ядвига возвращалась домой. Плескалось, шумело, колыхалось озеро. Но Ядвига не видела воды. Ей все мерещились коричневые пальцы с неустанными движениями прилежной пряхи.

«Может, она еще выздоровеет», — утешала она себя, хотя видела, что на лицо Петручихи уже легла печать смерти.

Больная умерла, как предсказывала Олеся, рано утром на следующий день. И умерла так тихо, что этого никто не заметил. Авдотья взобралась на печку.

— Бабушка!

Старуха не шевельнулась. Девочка нетерпеливо потянула ее за рукав.

— Бабушка!

— Бабушка спят, Авдотья, не буди их, — бросила Олеся, продолжая возиться у печки.

— Бабушка! — Углы рта девочки опустились, круглый подбородок задрожал.

— Да что ты так уперлась, девка? — рассердилась мать, но все же заглянула на печку.

Петручиха лежала неподвижно, с застывшим лицом. Нос еще больше заострился. Морщины возле глаз разгладились, губы, очерченные двумя резкими бороздами, слегка приоткрылись.

— Тише, тише, Авдотья, бабушка померли.

Девочка неуверенно подняла на мать голубые, как небо, и глубокие, как небо, глаза.

— Померли?

— Померли, доченька, померли… Ох, померли!

Новость разнеслась будто по воздуху. Не успел еще никто выйти из избы, чтобы сообщить ее, как стали сходиться соседи. Осторожно приоткрывали дверь, тихонько входили в избу.

— Вот и умерла Петручиха…

— Лежит, будто уснула.

— Беги, Авдотья, во двор, беги. Нехорошо ребенку сидеть возле покойника.

— Спокойно померла? — допрашивала Мультынючиха.

— Спокойно, я и не заметила. Авдотья вскарабкалась на печку, тянет за рукав, я говорю: оставь их в покое, пусть спят. Гляжу, а они уж и померли.

— Ночью, видно, померла.

— Уснула себе потихоньку.

— Дай бог всякому так помереть.

— Сколько Парфен намучился, когда его деревом в лесу придавило…

— А хотя бы и твой, Олеся… Кто его знает, как он умирал…

Олеся заплакала, вспомнив ужасное, испачканное в грязи лицо мужа, которого нашли в болоте возле деревни. Женщины сочувственно вздыхали.

— Ну, и у нее нога болела долго.

— Без болезни не умрешь. А все-таки неделю назад она еще ходила.

— Так оно бывает.

Люди входили, стояли некоторое Время, потом уходили, приходили новые. Крестились широким троекратным крестом, отвешивали поклоны перед иконой в углу, смотрели в темное разглаженное смертью лицо, вздыхали и возвращались к своей работе.

Олеся побежала к Кузьме с просьбой сколотить гроб.

— Околочу, сколочу как следует, выстругаю, как для себя сделаю. Ведь я тебя, Олеся, не раз на руках нес, когда мы из Германии шли. Тяжкая была дорога, тяжкая. Отец-то твой все хворал, а мать Юзека на руках несла, ты уж сама бежала. А как, бывало, устанешь, я тебя на руки брал. Хорошая женщина была твоя мать… Так я уж гроб сделаю как следует.

Гроб и вправду вышел хороший. Петручиха спокойно лежала в нем, одетая в темную юбку, в бархатную блузку вишневого цвета, с белой повязкой на голове. На шею дочь повесила ей серебряный рубль на красной ленте, а потом стала класть в гроб все, что покойная любила, чего она касалась каждый день, что ей могло понадобиться там, по ту сторону темной воды, куда она отправлялась.

— Дайте-ка льну, уж не прясть ей его, пусть возьмет хоть немного с собой.

— Я вот принесла кусочек хлеба, не знаю, есть ли у вас, положи, Олеся.

— Сними-ка, Параска, вон то полотенце над столом, они его сами вышивали.

— Олеся, сбегай-ка в амбар, может, найдутся где необмолоченные колоски.

— Не будет уж она больше жать, не будет!

— Сена бы горсточку. Вот здесь, возле ног, поместится.

— Не станет уж она ворошить сено, не станет!

— Невода бы кусочек, сколько она их чинила, вязала!

— Теперь уж не будет, не будет!

— Уголек дайте из печки! Мало ли она огня разжигала…

— Не разжигать уж ей огня, не топить печи, хвороста не носить!

— Ох, нет, нет…

— Олеся, дай-ка вторую пару лаптей, в далекий путь мать идет, пусть у них будут про запас.

— А кружку? Чтобы было чем напиться, если пить захочется.

Они клали, устанавливали, приглаживали, пока, наконец, темная юбка и бархатная блузка не исчезли под ворохом всякой всячины и, словно в раме, виднелось только спокойное темное лицо.

Осенние воды разлились широко, и поэтому можно было попасть из озера в старую заводь возле Плонских, а оттуда дальше на реку, огибающую кладбище. Мужики понесли гроб на берег озера, осторожно поставили его в большую широкую лодку, одну из тех, в которых летом перевозили сено с той стороны. Олеся держала за руку маленькую Авдотью. Девочка смотрела изумленными, ничего не понимающими глазами.

Крестьяне садились в большие лодки, в челноки в тяжелые дубы, в маленькие лодочки. Озеро было спокойное, матовое, как олово, под серым, пасмурным небом. Погребальная процессия медленно отчалила от берега. Захлюпали весла, как по команде, раздалось причитание женщин. Испуганная Авдотья залилась слезами.