А потом стали поступать счета, квитанции и сметы. Минутами Овсеенко хотелось все бросить, поехать в Паленчицы и признаться — пусть отбирают партийный билет, пусть сажают в тюрьму, пусть делают, что хотят. Но потом снова являлась надежда, что он выпутается, что можно будет все покрыть, подчистить, привести в порядок, — и тогда он начнет сызнова честную жизнь. Тем временем он увязал все глубже и глубже. Он подписывал все, что ему подсовывали. Помог кое в чем Вольскому, Цеслинскому, каким-то их друзьям, которые появлялись один за другим. Минутами его охватывал ужас. Но стоило ему посидеть в уютной квартирке Вольского, послушать веселый смех Кази, выпить рюмочку старки, чтобы он снова с верой смотрел в будущее.
Хмелянчук становился все более необходимым. Он умел как-то уловить настроение, вовремя предложить поездку в Синицы. Он сам отвозил пьяного Овсеенко домой, заботливо укутывая его в тулуп. Вез на своей лошади, сам правил, так что больше никого не приходилось посвящать в тайну этих ночных экскурсий. Овсеенко обманывал себя, веря Хмелянчуку, что в деревне никто ничего не знает. Но там отлично знали. Со всеми подробностями рассказывали друг другу о пирушках у Вольского:
— Заведут себе граммофон и танцуют. Однажды напился так, что свалился под стол…
— Видали, новый костюм себе купил!
— Как же! Вчера, говорят, опять напился.
— Видно, ему немного и надо…
— Разве у них там водки нет, что он так до нее жаден?
— В одних военных портках сюда приехал, а тут — ишь как вырядился!
— Подмазывают его Вольский с мясником!
— Уж какие-то дела между собой обделывают, не беспокойся! Тут и наши денежки плачут, не без того уж!
— А откуда ж ему брать-то?
— Надо бы присмотреть, а то что же это будет?
— Э, да как ты за ним присмотришь? В сельсовете ему поддакивают, он и туда насажал таких, чтобы ему с ними удобно было. В Синицы ты за ним поедешь, что ли? Уж он в свои дела вмешиваться не позволит.
— Боже милостивый, а сколько говорил сначала о работе, да о порядке, да как это все будет…
— Как он, дескать, за народ стоит…
— Да, только, мол, за советскую власть и болеет.
— А тут, на! На уме Казя Вольская да разные шкуры, об них только он и думает…
— Вот и вся его работа…
— Может, в Паленчицы съездить?
— Кто их знает, как там посмотрят?
— Скажете тоже! Что вы, Гончара не знаете?
— Понятно, Гончар дело другое… Да что? Заглянул несколько раз, а там и перестал…
— Может, его перевели куда?
— Нет, говорят, люди видели в Паленчицах.
— Так, может, к Гончару бы сходить?
— А тебе на что? Пусть делают, что хотят. Зачем в их дела мешаться? Как бы еще чего не вышло…
— Может, и верно.
— Всегда лучше своим делом заниматься. Пьет так пьет. На свои ведь.
— Да кабы на свои!
— А ты откуда знаешь? Ничего ты не знаешь.
— Ну да! Приехал сюда — ничего у него не было, откуда ж теперь взялось? Не иначе, как они что-то с этой стройкой мошенничают.
— А ты видел, ты его за руку поймал? Нет? Ну и молчи, а то еще договоришься.
— А что?
— Ну да, будто не знаешь! Овсеенко сам говорил, еще вначале, что за клевету у них строго наказывают.
— Овсеенко!.. Опять же клевета — это когда неправда. А тут ведь правда.
— А как ты ее докажешь, эту правду?
— Пьет, жрет, костюмов себе накупил…
— Ну так что? Он скажет, что это Вольский с мясником его угощают, подарки ему дарят… Что ты ему сделаешь?
— Так они и расщедрились, подарки будут дарить…
— А если он им понравился, если они советскую власть полюбили?
— Может, и так. Ничего ему не сделаешь. Надо ждать. Посмотрим, что дальше будет.
— Чему еще быть-то? Что есть, то и будет.
— А может, и нет. Приедет какая комиссия, что ли… Посмотрят его счета…
— Ну счета-то они чисто сработали! Мясник на это мастер. Забыли, как он нас обвешивал?
Овсеенко минутами чувствовал, что погружается в болото и все вокруг него смердит гнилью. Но с этим было так же, как с болотными испарениями, — они одурманивают, вызывают головокружение. И он знал, что это напоследок, ненадолго. Стало быть, пока есть, пока можно…
Ольшины разделились на несколько лагерей. В одном лагере радовались. К нему принадлежал и Хмелянчук, но он, конечно, не был настолько неосторожен, чтобы выражать свои чувства вслух. Зато Рафанюк торжествовал.
— Ну и что вышло? Лишь бы нажраться, напиться, лишь бы карман себе набить. Компания собралась — Вольский, мясник… Вот вам и советская власть!
— Зря говорите… — робко вмешивался втянутый в эти разговоры Кальчук. — И школа есть, и больница, и землю дали…
— Еще бы они и этого не дали! Тогда что же было бы? Нешто кто им поверил бы? Пришлось дать! А вы посмотрите, как он все делает… Сидит, как барин, роется в бумажках, жрет, пьет, а на чьи деньги?
— Так-так, верно, — поддакивал Рафанюк и шел домой, радуясь, что снова может взять верх над женой, которой было показалось, что свет вверх ногами перевернулся. Кто знает, что у нее в голове? Может, ей тоже этих большевистских свадеб на три месяца хочется? Бросить мужика, сойтись с другим, а потом менять их, пока охоты хватит. Сначала он смертельно боялся этого. Но с падением авторитета Овсеенко его оставили все опасения.
Некоторые крестьяне перестали ходить на собрания, не верили ничему, что там говорилось, и занимались своим делом. Каков бы там ни был Овсеенко, а жизнь все-таки изменилась, стало можно, наконец, зажить по-человечески. Была земля, был инвентарь, дети учились в школе, под окном не расхаживали полицейские, не выводили из хлева последнюю коровенку за неуплату податей, не составляли протоколов. Впервые на их памяти стало можно жить. И они жили, а в усадьбу ходили лишь в случае крайней необходимости.
И, наконец, был третий лагерь: Семен, Совюки, все батраки, хозяйничавшие сообща на выделенной им помещичьей земле. Эти вступили в открытую борьбу. Овсеенко быстро сообразил, что только они ему и опасны. На собраниях он сурово одергивал их, ронял словечки, на основании которых можно было делать любые выводы. Но им руководил один только страх. Он старался не извещать о собраниях, а они каким-то образом всегда узнавали и приходили. Они задавали щекотливые вопросы, выступали с прямыми и неприкрытыми обвинениями. Он подозревал, что ими верховодит Петр, хотя Петр ходил совершенно пришибленный, понурый и ни во что не вмешивался.
Хмелянчук быстро сообразил, в чем дело. Как всегда, он и тут сумел пойти навстречу Овсеенко. Больше всего нравилось в нем Овсеенко именно то, что ему не нужно было ничего говорить, не надо было давать никаких поручений. Хмелянчук всегда сам знал, что от него требуется. Так было и теперь.
— Работы сейчас меньше, чем зимой, маленько поотдохнет народ, — как бы ненароком начал разговор Хмелянчук.
— Работа всегда найдется, — безапелляционно заявил Овсеенко.
— Конечно, найдется… Ну, все же, не столько. Люди могут и отдохнуть и поговорить между собой!..
Овсеенко оторвался от своих бумаг и стал прислушиваться.
— По соседям больше ходят…
— Что ж, это каждому разрешается, к соседу зайти. Значит, люди общаются между собой.
— А я разве что говорю? Ничего и не говорю. Вот к Иванчуку Лучук заходит… Почти каждый день заходит.
— Да?
— Ага… Я так полагаю: раз Лучук этот своего хозяйства никогда не имел, надо же ему зайти посоветоваться. А Иванчук хозяин хороший.
— Они, значит, по хозяйственным вопросам?
— Наверно… О чем же им еще говорить по стольку времени? Далеко за полночь, все спят уже, а у них все еще огонь. Так уж, верно, по хозяйству что-нибудь…
— И много народу бывает у этого Иванчука?
— Да что ж, известно, по-соседски… И Семен заходит и Совюки. Опять же кое-кто из батраков бывших. Известно, сосед к соседу…
Овсеенко прикусил губу. Все сходилось точка в точку: Семен, Совюки, бывшие батраки. Он засмотрелся в окно, что-то обдумывая.
— А вы уверены, что это так просто, по-соседски?