— Ну, что ж, давай дальше.
«Чах-чах-чах», — вертелись колеса. До самой темноты. Но тогда пришел приказчик и принес фонарь. Он осторожно повесил его на гвоздике, у маленькой двери, ведущей в кладовую. Фонарь бросал мутный рыжеватый свет на вороха соломы, на сечку, на измученные лица людей.
Теперь они даже не разговаривали. Невозможно было. Человек с трудом переводил дыхание, с трудом продолжал работу. Каждое движение стоило больших усилий, распадалось на отдельные частицы, казалось бесконечным, непреодолимо трудным. Мучительно думалось, что вот надо наклониться, надо повернуться, надо толкнуть, надо резать солому, как велел приказчик.
Соломорезка скалилась в полумраке, как зубастое чудовище. Безжалостный, ненасытный зверь, который жрет, жрет и вечно голоден.
Вечером и ужин не шел на ум. Валился человек на нары и засыпал, едва успев перекреститься.
Было еще почти темно. Магда вышла потихоньку, чтобы не разбудить мужа. Пусть хоть в праздник отоспится. Она все плотнее куталась в шаль, мороз пробирал до костей. Черными пятнами темнели в засыпанной снегом котловине усадьба, хозяйственные постройки и низкие, приземистые бараки. Проложенная по плотному скрипучему снегу тропинка вела к костелу.
«Как это у нас все, одно около другого, все в куче», — подумала она, минуя решетку огорода. В стороне показалась башня костела. На бледнеющем небе четко выделялся ее острый шпиль. Пониже, будто над самой землей, горела последняя, одинокая звезда.
— Слава Исусу Христу.
— Во веки веков.
Шли почти одни бабы. Из бараков бежали худые, из деревни медленно, степенно шли широкие, плотные. И не диво. На Магде и на других батрачках только и было, что одна юбчонка. Пусть широкая, сборчатая, праздничная, а все одна. А деревенские, те так и шуршали юбками, надетыми одна на другую, надутыми, как шары. Юбки топорщились на животах, будто все деревенские были в тягости. Словно в одеяла, они кутались в толстые шали. Этакую бабу можно было прокатить по камням, она бы и не почувствовала.
Магда открыла маленькую боковую дверцу. Из костела повеяло ладаном, еще какими-то запахами, которых нигде в другом месте не услышишь. У бокового алтаря уже горели свечи, но большой алтарь, поблескивающий во мраке таинственным блеском позолоты, утопал во тьме. Было еще рано. Появился псаломщик, посмотрел на людей. Прихрамывая, он вышел на середину, где свешивался вышитый шнурок от колокольчика. Дернул раз, другой. Откуда-то с высоты раздался тоненький, быстрый трезвон. Женщины поудобнее уселись на скамьях, послышалось покашливание теснившихся сзади батраков. Мужчин еще почти не было. Только слепой Амврозий покачивался на лавке, как всегда, да еще Ендрасова жена притащила с собой своего единственного сына.
«Боится, как бы он не побежал к какой-нибудь девчонке постель греть», — подумала Магда, вспомнив давнюю обиду. Все это пустяки, но они ранили сердце, словно заноза, назойливо напоминали о себе горькой обидой. Ей и в голову никогда не приходило льнуть к этому сопляку — старухе просто привиделось. А она взяла да и попрекнула Магду при людях, разинула пасть, да с такой злостью, с такими издевками, господи боже… Магда так углубилась в воспоминания, что чуть не прозевала, когда ксендз вышел из ризницы.
Обедня уже шла, когда громко, словно назло, скрипнули двери. Все головы обернулись к выходу.
— Маленько проспала, — ехидно усмехнулась Магда.
От дверей шла Матусиха. Она старалась ступать тихо, на цыпочках, но башмаки скрипели, как немазаная телега. Мгновение поколебалась. У нее было свое место на скамьях, да еще неподалеку от господских, где сидела помещица с дочкой.
Но было как-то неловко протискиваться туда теперь, когда ксендз уже переложил евангелие. Она отошла в сторону и остановилась позади скамей; прямо перед Магдой. Чуть впереди, чтобы не смешаться с батраками.
Вот она опустилась на колени. Завздыхала, раскрыла молитвенник, хотя было слишком темно, чтобы можно было разобрать хоть одну буковку. Ксендз всегда следил, чтобы берегли свечи. Потом, во время поздней обедни, горело большое паникадило. Оно колыхалось у свода, будто стеклянный паук. Горели и боковые лампадки и все свечи в большом алтаре. Но это позже, когда приходили помещица и крестьяне-хозяева. А сейчас здесь толпились работники из экономии да немного деревенских женщин.
Припадая к земле, когда возносилась дарохранительница, Магда заметила густую щеточку, которой была обшита юбка Матусихи. Господи боже мой! — Юбка была кашемировая, в полумраке она казалась черной. Но, наверно, она синяя. А из-под нее выглядывал краешек другой, темно-зеленой. Когда же Матусиха шевельнулась, зашуршали оборки надетых под низом накрахмаленных юбок.
Магда забыла о богослужении. Эти кашемировые юбки заслонили от нее весь мир. Да еще шаль! Она окутывала плечи и низко опускалась, мягкая, как мох, пышная, как новая перина. На фоне горящих в алтаре свечей видны были тонкие ворсинки рыжеватой каймы на пушистой материи.
«Какая шаль! — думалось Магде. — Сколько же это рублей надо дать за такую шаль?» Она стала с усилием припоминать шаль, которую видела на последней ярмарке. Но куда там, та шаль была куда тоньше.
Она украдкой протянула руку. Угол шали лежал возле нее на каменном полу. Богато вилась толстая бахрома. Магда придвинула руку, потом сама придвинулась немного на коленях, чтобы незаметно для других дотронуться до шали.
Да, так оно и есть, как ей показалось. Мягонькая, как пух! И поддается под рукой, будто тесто. Магда с наслаждением провела рукой по узорам на платке.
Матусиха вдруг обернулась и взглянула ей прямо в лицо. Сердитым движением подобрала шаль и отодвинулась на коленях в сторону.
Жаркий румянец загорелся на худых щеках Магды. Она склонялась ниже и ниже, пока не почувствовала горячим лбом холод каменного пола.
III
Зима держалась крепко.
Надоела людям. Доняла их вконец.
Не хватало дров. В печи уже попихали все, что только было возможно. По правде сказать, и дрова-то были никудышные. Батракам всегда такие выдавали — щепки, зеленые хвойные ветки, гнилые пеньки. Все это сгорало вмиг, как солома.
Ходили люди в усадьбу. Просили. Зима, мол, хуже, чем летошняя. Чтобы барыня прибавила дров.
Куда там! Берите, коли хотите, но только за деньги. Иначе не даст. Вы уже свое получили — и крышка. И разговаривать не стала.
Где только была какая щепка, веточка, хворостина, — все пособирали.
Какой был мороз, а они гнали ребятишек искать топливо.
Ребята ломали ивняк на берегу. Собирали под деревьями шишки, брошенные белками. Прокрадывались в деревню, к расшатанным заборам, откуда легко было вытащить дощечку-другую.
Управляющий ругался — плетень у пруда куда-то исчез в несколько дней. А куда ему деваться? Знать, сгорел в барачных печах.
Ребятишки на все пускались. Они знали, что такое тепло в лачуге. Кто-то из них оторвал несколько досок в конюшне. Управляющий бегал, ругался, допытывался, но виноватого не нашел.
Повсюду подстерегала опасность — возле усадьбы присматривали и прогоняли приказчик и управляющий. В деревне свирепо лаяли собаки, и мужик тотчас выскакивал из избы посмотреть, что делается. До леса было далеко, и там шатался лесник с ружьем на плече. А ему было не в диковинку выпустить в карапуза заряд дроби.
Но надо же было что-то делать, чтобы не замерзнуть. Магда сожгла в печке доски, которыми отгорожен был кабанчик под нарами. Теперь он вволю лазил по всей каморке, путался под ногами.
Гневно искрился мороз. Ночи вставали черные, непроглядные, но искрящиеся от снега и звезд, бесчисленным роем высыпавших на небе. Каждый шаг был далеко слышен, отдавался хрустом и скрипом, несся до самой усадьбы, туда, на другую сторону, в луга.
Дважды в день приходилось прорубать лед на пруду, чтобы рыба не задохлась. Тем более, что после осеннего лова в пруду остался только молодняк, еще не подросшая мелкота. Крупные глыбы льда оттаскивали в сторону, отгораживая прорубь ровной стенкой, чтобы кто не упал в воду, — хотя кому охота в такую пору шататься по пруду. Но вечером прорубят лед, а к утру от проруби остается только след — гладкий, прозрачный лед. Сквозь него было все видно до самого дна, где неподвижно под водой стояли водоросли. Видно было и рыбу. Карпы со всех сторон собирались к прорубям, ведомые своим рыбьим разумом. Они кругами стояли в освобожденных от льда местах, глубоко дышали, шевеля жабрами.