Изменить стиль страницы

В ряду трагических образов, шедевров мирового театра, составлявших репертуар Остужева, «Последний жемчуг» был просто шуткой, шалостью большого мастера. Но эта шутка доказывала широту диапазона его дарования.

1929 год был очень насыщен для меня интересной театральной работой. Я сыграла «За океаном», затем приготовила переведенную мною пьесу Л. Вернейля «Кто убил?» для гастрольной поездки с Н. Н. Рыбниковым; эту пьесу мы показали московским зрителям на сцене нынешнего Центрального детского театра. В том же здании (тогда Второй МХАТ) была премьера одноактных пьес А. В. Луначарского, в которой я участвовала. Словом, я была загружена до отказа.

Неожиданно я увидела в Малом театре на доске, где вывешивалось распределение ролей в новых постановках, свою фамилию. Мне предстояло играть Амалию в «Разбойниках» Шиллера. Ставил спектакль наш старейший режиссер И. С. Платон, художник — А. А. Арапов; Карл — Остужев, Франц — Н. Н. Рыбников, Максимилиан фон Моор — С. В. Айдаров. Для меня это была приятная неожиданность: увлеченная работой над другими спектаклями, я как-то упустила из виду, что в Малом театре готовятся «Разбойники», и не связывала с этой постановкой никаких своих личных надежд.

Не успела я отойти от доски, как в коридоре меня обнял за плечи Остужев:

— Ну, дорогая, довольны? Вы должны быть замечательной Амалией, гордой, благородной. Я вас вижу в этой роли… Я поддержал вашу кандидатуру…

Что же мне оставалось, как не поблагодарить Александра Алексеевича за доверие!

Готовился этот спектакль для филиала Малого театра на Таганке. Сцена филиала была маленькой, неудобной; при тогдашних транспортных средствах добирались туда не без труда. Но большинство актеров Малого театра охотно играли в филиале: репертуар там был более широким, а главное — зрители, чудесные, непосредственные, отзывчивые зрители, которые переполняли зал на всех рядовых спектаклях, а на премьерах бывала самая заправская театральная Москва.

Репетиции «Разбойников» назначались сначала в Малом театре, а когда пришло время перейти на сцену и репетировать в выгородках — в филиале.

Великолепен был Рыбников — Франц, показавший поистине безупречное мастерство. Он не слишком акцентировал физическое уродство Франца, несмотря на рыжий парик, приподнятое плечо и бородавку на щеке; его уродство было не во внешних чертах, а в чем-то почти неуловимом, коварном, скользком, в бегающих злобных глазах, в льстивых интонациях… Когда Франц фон Моор — Рыбников пытался обнять Амалию, мне начинало казаться, что ко мне прикасается холодная, липкая рептилия.

А Карл — Остужев был сама романтика, благородство, пламя. Когда, в образе путешествующего графа, он появлялся в замке фон Моор, мне почему-то думалось, что передо мной аристократ-итальянец, с матово-бледным лицом, обрамленным небольшой темной бородкой. Для Остужева роль Карла была исполнившейся мечтой, одной из тех ролей, для создания которых он работал, боролся, жил. Классические образы были его сферой, его стихией. Другое дело Рыбников: его дарование сверкало и в таких эпизодических ролях, как чекист Штанге в «Огненном мосту» Б. Ромашова, как Керенский в хронике «1917-й год» Суханова. Конечно, Рыбников с наслаждением работал над образом Франца; он произвел на московских зрителей большое впечатление и своей интересной трактовкой роли и отточенной техникой исполнения, особенно в сцене самоудушения. Я не видела больших немецких трагиков в этой роли, но, судя по литературе и по воспоминаниям лиц, видевших их, я думаю, что Рыбников многое перенял у них — у Поссарта, Барная, Зонненталя. Позднее Рыбников стал даже несколько щеголять своей виртуозной техникой: во время самых патетических сцен, если его лицо не было видно публике, он мог шутить на посторонние спектаклю темы, чем ужасно смущал меня и сбивал с тона. Обнимая меня, он шептал:

— Это у вас какие духи?

А я злилась до слез и ругала его в антрактах.

Другое дело Остужев. Он отдавался целиком, он растворялся в роли; для него участие в «Разбойниках» было не службой, а служением. Я представляю себе, как бы негодовал он, узнав о выходках Рыбникова. По счастью, он о них ничего не знал, — ведь Карл и Франц встречаются лишь в самом конце трагедии.

Существует у актрис ходячее мнение, что роль Амалии не выигрышная, «голубая» роль. Конечно, юный Шиллер сделал Амалию несколько отвлеченной, несколько риторичной героиней. Но в Амалии кипят сильные, благородные чувства, взрывы гнева, борьба… Есть и подкупающие лирические моменты. Я до сих пор словно слышу мелодию на лютне, под аккомпанемент которой я декламировала:

Милый Гектор, не спеши в сраженье,
Где Ахиллов меч без сожаленья
Тень Патрокла жертвами дарит.
Кто ж малютку твоего наставит
Чтить богов, копье и лук направить,
Если дикий Ксанф тебя умчит!

Музыку для нашего спектакля написал композитор В. И. Курочкин, автор музыки к «Медвежьей свадьбе». Под музыку Курочкина шли мои сцены с Остужевым, самые дорогие мне, но и самые трудные. Музыка в этих сценах была не только фоном для монологов или диалогов; каждая нота соответствовала определенному слову, даже слогу, надо было строго придерживаться ритма. А Остужев — Карл не слышал музыки. Соблюдать этот ритм, не допускать расхождения с оркестром — все это целиком ложилось на мои плечи. Надо сказать, что, несмотря на глухоту, совершенно не воспринимая музыки этих сцен, Остужев помнил усвоенный на многочисленных репетициях ритм, но все же в этих сценах я несла большую ответственность. В антракте Остужев обычно трогательно благодарил меня.

Но вот финальная картина последнего акта, когда Карл убивает Амалию. На маленькой сцене, загроможденной конструкциями Арапова, залитой фиолетово-красным светом, кромешный ад. Когда я выбегала с криком: «Карл! Карл! Он жив, мой Карл!» — в то же мгновение передо мной возникало искаженное бешеной страстью лицо и буквально побелевшие от гнева глаза Карла — Остужева. Как железными клещами, хватал он мою руку и заносил надо мной кинжал; и я по-настоящему содрогалась от страха, боялась его в эти минуты так, словно меня бросают в клетку к разъяренному зверю. И не напрасно! После каждого спектакля у меня оставались синяки и ссадины. Иногда я демонстративно при Остужеве прикладывала к синякам платочек с одеколоном, но его это нисколько не смущало. И я, памятуя о сломанной руке Кузнецова, считала, что еще счастливо отделываюсь.

— Дорогая, я вижу, что вы меня боитесь; смертельно боитесь в этой сцене. Но ведь Амалия узнает страшную правду о своем возлюбленном, она хочет умереть от его руки, она бросается навстречу смерти!

— Александр Алексеевич, неужели Амалии совсем не страшно расставаться с жизнью? Ведь, наверное, она все же ошеломлена, испугана; ничто человеческое не должно быть ей чуждо…

Остужев ласково улыбается:

— Все это звучит у вас очень убедительно. Только иногда мне кажется, что моего кинжала боится не Амалия, а Наталия.

Я вспоминаю, как после генеральной репетиции «для своих» за кулисы пришли Яблочкина, Турчанинова, Рыжова. Как они обнимали и целовали Александра Алексеевича! Я редко видела Яблочкину в таком приподнятом, восторженном настроении. Она пришла ко мне в уборную, похвалила меня, дала мне несколько очень ценных советов и все повторяла:

— Какой талант Остужев! Какой необыкновенный талант!

В сцене, когда Карл ищет злодея-брата, чтобы покарать его и кричит: «Живого! Живого!» — мне делалось просто страшно от стихийной силы его темперамента сначала, а потом от еще большей стихийной силы, бури возгласов и аплодисментов из зрительного зала… Казалось, что хлипкие стены таганского театра вот-вот рухнут. И так каждый спектакль в течение восьми-девяти лет.

«Разбойников» показывали очень часто. Остужев участвовал бессменно; Франца в очередь с Рыбниковым начал играть М. Ф. Ленин. В один из сезонов этот спектакль из филиала перенесли на основную сцену, он делал полные сборы и имел большой успех. Играли мы его и в ЦДКА — в парке и в Краснознаменном зале. И всегда неизменное обаяние, темперамент, пластичность Остужева завоевывали все сердца.