Соколов был автором инсценировки «Идиота», режиссером и исполнителем роли Рогожина. Моисси играл князя Мышкина. Он говорил о предстоящей премьере очень возбужденно, жестикулируя своими тонкими, выразительными руками.
— Вы не можете себе представить, Васильович, какой у меня на этот раз Lampenfieber[6]. Я просыпаюсь ночью в холодном поту и до утра не могу заснуть, несмотря на всевозможные снотворные… Я не имею права плохо сыграть эту роль! Любую другую, только не эту! Достоевский так необъятно велик и так человечен… Мечта моей жизни, по крайней мере этих последних лет, сыграть князя Мышкина. Соколов сделал отличную инсценировку, он предлагал ее нашему великому Максу, но в театре Рейнгардта репертуар подобран на два года вперед. Пришлось Соколову и мне взяться за организацию спектакля, собрать ансамбль, договориться с Берлинер театер, а там свои планы, и дирекция дала нам очень короткий срок для репетиций. Пугает меня и публика Берлинер театер — ведь это совсем не то, что тонкая театральная публика у Рейнгардта. Берлинер театер где-то в стороне…
— Но, дорогой друг, как раз это не должно вас смущать, — возражает Луначарский. — Вспомните свои гастроли в Москве; основная наша публика — рабочие; и мы ставим для нее Софокла, Шекспира, Расина. У этой пролетарской публики великолепное чутье на все самое ценное и долговечное в искусстве.
— Но ведь вы уже в течение тринадцати лет воспитываете и развиваете интеллект и вкус русского пролетариата, а у нас же в окраинных «театрах для народа» театральные дельцы подделываются под вкус неискушенной, примитивной публики и пичкают ее мещанскими комедийками, сентиментальными и безвкусными. Да и находится Берлинер театер не в пролетарском Нордене — это было бы гораздо лучше, — а где-то посредине между рабочим и мелкобуржуазным Берлином. Я боюсь, как примет эта мещанская публика Достоевского. Обещайте мне, дорогой Васильович, и вы, фрау Наташа, приехать на нашу премьеру. Мне станет теплее на сердце, если я буду знать, что вы в зрительном зале. Не стоит больше говорить об этом спектакле. После премьеры я буду ждать, что вы скажете мне всю правду, как бы она ни была горька, а теперь…
— Теперь пойдем гулять, — дружески прерывает его Анатолий Васильевич. — Вы ведь знаете, какие здесь чудесные прогулки. А день какой благодатный. У нас в России такие сентябрьские дни называют бабьим летом.
— Как? Как вы сказали? — Моисси заинтересовался этим выражением.
— Это непереводимо, — ответила я, но Анатолий Васильевич образно изложил свое понимание происхождения и смысла этого термина.
— Удивительно, как метки эти народные названия, особенно русские. Да, ваш народ заслуживает счастья.
Мы шли тропинками соснового бора. Белки, не прячась и не пугаясь, прыгали с ветки на ветку и, как расшалившиеся дети, бросали в нас сосновыми шишками и ореховой скорлупой. Анатолий Васильевич похвастал, что у него теперь появилась «своя» ручная подружка-белочка. Очевидно, она обитает в дупле дерева возле виллы «Таннэк», и, когда Анатолий Васильевич по утрам работает у открытого окна, ему приятно, что за ним следят две блестящие бусины — глаза этого любопытного зверька.
— Постепенно моя белочка осмелела, — рассказывал Анатолий Васильевич, — и, когда я кладу для нее орехи на край подоконника, она прыгает чуть ли не в самую комнату и очень деловито их собирает. Она прячет орехи за щеку, на мгновение исчезает и возвращается за другими. По-видимому, готовит запасы на зиму. Сознаюсь, — добавляет он смеясь, — что отчасти из-за нее я не тороплюсь возвращаться в город.
В этот момент я вскрикнула: буквально из-под ног у меня выскочил заяц и скрылся в густом орешнике.
— И это в тридцати километрах от огромной, шумной столицы, в одном километре от фешенебельного теннисного клуба, куда съезжаются ежедневно сотни автомобилей. Как немцы умеют сберечь природу, сохранить лесную жизнь, лесных зверюшек чуть ли не в самом человеческом муравейнике!
— Да, великий народ-труженик, — вздохнул Моисси, — и я стольким обязан ему. Бедным мальчиком, почти не зная немецкого языка, попал я в Вену и на первых порах выступал в мюзик-холле как исполнитель песенок. Вскоре я перешел в Бургтеатер на небольшие роли… А потом моя встреча с Максом Рейнгардтом! Он поверил в меня, увез в свой театр в Берлине. Многие пожимали плечами — новые причуды Макса, чего ждать от этого юного итальянца, албанца или кто он такой вообще. Я сыграл Ромео, и немецкие зрители сразу «приняли» меня. С тех пор как я начал работать с Рейнгардтом, когда, как принято говорить, Рейнгардт «открыл» меня, я узнал и полюбил этот народ, я служил и служу немецкому искусству, насколько хватает моих сил и способностей, но последние годы мне все чаще и чаще напоминают, что я здесь чужой… Ах, довольно об этом, не хочу омрачать этот чудесный день.
Мы закончили вечер, сидя у большого горящего камина, и д-р Р., довольная своим «сюрпризом», готовила нам какой-то свой особенный кофе, который она привезла с острова Ява.
Перспектива увидеть «Идиота» привлекала Луначарского и несколько беспокоила его. Ему была неприятна предстоящая встреча с В. А. Соколовым.
Дело в том, что в период работы Соколова в Камерном театре Анатолий Васильевич очень ценил его, как интересного, оригинального актера. Луначарскому всегда импонировали художники с творческой инициативой, ищущие своих путей. А Соколов помимо блестящего исполнения таких ролей, как папа Болеро в «Жирофле-Жирофля», профессор в «Человеке, который был четвергом» Честертона, был одним из первых актеров-кукольников в Москве. Он выступал со своими куклами, которых сам мастерил, на «капустниках», в тесном кругу друзей, изредка на юбилеях перед широкой публикой, выступал талантливо и ярко.
В Москве его никто не «затирал» и не обижал; он был любим и популярен, и вдруг после гастролей в Западной Европе он остался за границей, причинив этим множество огорчений А. Я. Таирову, возглавлявшему Камерный театр. Правда, Соколову очень повезло в Германии, особенно на первых порах; он сразу занял отличное положение, в первом же сезоне сыграв в театре «Каммершпиле» роль Йошке-музыканта в пьесе «Певец своей печали» Осипа Дымова и в «Гросес Шаушпильхаус» главную роль в «Артистах варьете» того же Дымова; много и успешно он снимался в кино… И все же в глазах Анатолия Васильевича Соколов был «невозвращенцем».
На спектакль мы поехали вчетвером с фрау д-р Р. и одним видным сценаристом, жившим одновременно с нами в санатории «Таннэк».
В этот вечер в Берлинер театер был сверханшлаг, и публика собралась «премьерная», вопреки опасениям Моисси. Я заметила в первых рядах партера знаменитого театрального критика Альфреда Керра, с седеющими подстриженными бачками, как на портретах 40-х годов прошлого века, и заместителя Рейнгардта д-ра Роберта Клейна, и обаятельную Фрицци Массари, одинаково интересную в оперетте и лирической комедии, ее мужа, талантливого комика Палленберга, и многих известных представителей театрального Берлина. Очевидно, такое сочетание имен, как Достоевский, Моисси, Соколов, заинтересовало публику.
Должна сказать, что инсценировка Соколова была почти той же, которую я видела на московской и провинциальной сцене. Она была, во всяком случае, вполне корректна; в ней не было никакого подделывания под вкусы буржуазной публики, никакой отсебятины, ни особо подчеркнутой, модной тогда, «достоевщины».
К сожалению, в спектакле чувствовалось, что постановщик был ограничен во времени и в средствах. Вдобавок обе героини — Настасья Филипповна и Аглая — были бесцветны. Словом, интерес спектакля свелся к двум фигурам — князю Мышкину и Рогожину. Их разговором в вагоне начинается спектакль. Сразу приковало к себе внимание нервное, обаятельное лицо молодого князя — Моисси и широкоскулое, с косящими черными глазами, монгольское лицо Рогожина — Соколова. Сразу создалось впечатление, что случайная встреча в вагоне связала этих двух людей сложнейшими нитями. Они сидят друг против друга — обнищавший князь и «миллионер в тулупе», — и Рогожин с жадностью расспрашивает князя. Детское, «не от мира сего», простодушие князя Мышкина, сквозящее в неуверенных жестах, в интонациях задушевного музыкального голоса, подчеркнуто его внешним видом: мягкие, вьющиеся волосы, широкополая, сильно измятая шляпа, легкое, какое-то «легкомысленное», не по петербургскому климату заграничное дешевенькое пальто: все это сразу заставляет присматриваться, как к диковине, хищного, неотесанного, по-своему недюжинного, только недавно вырвавшегося из-под власти деспота-отца купца Рогожина. Эта встреча в вагоне — значительна и серьезна. И вдруг — деталь, пусть не очень важная, но которая как-то настораживает в отношении к постановщику, — у князя Мышкина в руке узелок из ярко-красного в желтых цветах ситцевого платка, а через руку переброшена огромная, достающая почти до пола связка баранок. Во время беседы с Рогожиным Мышкин то и дело разламывает баранки из этой связки и грызет их, а Рогожин из плетеной кошелки достает яйца вкрутую, разбивает их о край столика, солит и глотает одно за другим. Что это? Натурализм? Или «русская экзотика», «развесистая клюква», даже следов которой не было у немца Рейнгардта в его толстовских спектаклях и в первой же сцене давшая себя знать у москвича Соколова?
6
Боязнь рампы (нем.).