Изменить стиль страницы

Пашковский явился утром. Его лицо было в копоти, а повязка на руке — чёрная, как сажа.

Я вышел из блиндажа. Взошло солнце. Всё кругом стало как-то радостней. Я снял шапку и подставил голову холодному ветру.

Я решил пройти на огневые позиции артиллеристов. Пушки стояли в полукилометре от КП танковой части, где я провёл ночь.

Но мне не пришлось дойти до опушек. И вот как это случилось. Сначала я шёл, опускаясь в воронки и вылезая из них. Ям было так много, что земля казалась одной сплошной воронкой. Когда начинался артиллерийский налёт, — а он «начинался» каждые четверть часа, — приходилось прижиматься ко дну очередной воронки. В первой же паузе я решил сменить моё «бомбоубежище» на более глубокое. Этого, конечно, не следовало делать. Я убедился в этом несколько позже, очнувшись в передовом пункте медпомощи. Я сидел на скамье, опустив голову на грудь девушки-медсестры, а она гладила меня по волосам.

Я смутно припоминал, что летел куда-то, или всё вокруг меня куда-то летело, или плыл по воздуху, причём — это я уж наверное помню — плыл как-то задом наперёд. Потом будто остановился от какого-то резкого толчка, и всё перед глазами стало медленно перемещаться. Ну вот и всё, больше уже ничего не помню.

Когда очнулся, то услышал, как медсестра говорила, очевидно, диктовала кому-то:

— Капитан Савин. Контузия. Ранений нет. Эвакуировать.

Затем мои зубы стукнулись обо что-то, я открыл глаза и увидел другую девушку. Она держала у моих губ кружку с жидкостью. Я хлебнул. Это был коньяк. Сделал большой глоток, затем второй, но тут же всё поплыло куда-то и девушка стала медленно перевёртываться вниз головой. Затем почувствовал тошноту и, уже совсем куда-то проваливаясь, услышал голос:

— Нельзя ему коньяк давать…

Второй раз очнулся в санях. Я лежал рядом с двумя ранеными. Ездовой сидел впереди и время от времени давил своим задом на наши головы.

Я откинул одеяло и посмотрел вокруг. Было уже темно. Мы ехали очень медленно.

Затем я услышал над собой голос:

— А этот куда ранен?

— Он контуженый, — ответил ездовой.

Говорили, видимо, обо мне. Я попробовал приподняться, но в голове тут же зашумело и тошнота подкатилась к самому горлу. Меня взяли под руки с обеих сторон санитары и помогли встать. В большой санитарной палатке, куда меня ввели, горело электричество. Во всю её длину, над землёй, были установлены горизонтальные шесты. На них стояло несколько десятков носилок. На носилках лежали люди. Они стонали, звали санитаров, ругались и плакали.

Врач, осмотрев меня, направил в стационар. Меня снова взяли под руки и вывели из палатки. Была тихая ночь. Звёзды ярко сияли. Пахло весной, хотя был январь, и не хотелось никуда идти, а лечь вот здесь, между ёлками, и смотреть на небо…

Мы подошли к палатке. Один из санитаров приподнял полог, другой помог мне войти. Влажный полог задел меня по лицу, когда я проходил в палатку.

По обе стороны палатки вплотную стояли длинные ряды носилок, превращённых в койки. Все носилки были заняты, кроме одних, у самого входа. В конце палатки стоял стол, заставленный сплошь пузырьками и банками с какими-то жидкостями. Над столом висела электрическая лампочка. Две девушки в белых халатах, надетых поверх шинелей, стояли у стола, когда меня ввели. В палатке было тепло. Топились две печки. Полная девушка со спокойным и широким лицом взяла у санитара мой листок.

— Уложите его на койку, — распорядилась она тихо, но так, что я всё слышал.

Санитар вернулся и начал было меня раздевать.

— Я сам могу, — сказал я и стал стягивать сапоги.

Левый сапог я снял легко, а когда стал снимать правый, стол и носилки поплыли перед моими глазами, и я услышал голос девушки:

— Вам сказали — раздеть, а вы что делаете?

Я не знал, который был час, когда открыл глаза. Горело электричество. Воздух в палатке был спёртый и жаркий. Вокруг стонали люди, но стоны эти как-то не доходили до моего сознания. Рядом со мной, на придвинутой вплотную койке, лежал человек, укрытый одеялом с головой. Он, видимо, спал. Его полусогнутая нога лежала на моей койке. Я осторожно попробовал отодвинуть ногу, но она упиралась в другую ногу, и я никак не мог её сдвинуть.

Подошла сестра, та самая, с широким полным лицом. Я спросил, как её зовут. Она улыбнулась спокойной улыбкой — такой, что не замечаешь, как она появляется и как исчезает, и ответила:

— Люба.

Она принесла мне яичницу из порошка и чай в белой кружке. Я попросил её помочь мне убрать ногу соседа с моей койки. Люба резко отодвинула ногу.

— Осторожно, ему же больно, — закричал я.

— Нет, — ответила Люба, — ему уже не больно.

Внезапно чай показался мне горьким. Я вернул Любе кружку и закрыл глаза. Я открыл их, потому что кто-то дотронулся до моих ног. Двое санитаров стояли около меня и явно смутились, когда я открыл глаза. Они потоптались на месте и, убедившись, что ошиблись, перешли к соседней койке. Один из них с трудом пролез к изголовью моего соседа и поднял его за плечи. Другой взял труп за ноги, и они вынесли его из палаты.

Рядом со мной оказалась пустая койка. Люба сменила на ней простыню и взбила подушку. Я попытался уснуть, но не мог.

Напротив меня лежал боец-татарин. Ему было лет сорок. Он был ранен в живот. У него было маленькое лицо и редкие усики. Иногда он начинал метаться на постели. Тогда к нему подходили санитар и Люба. Они брали его за плечи и за ноги и прижимали к постели. Татарин успокаивался и просил тонким, как писк комара, голоском: «Води, води!»…

Было, по-видимому, очень поздно. Но для меня это не имело никакого значения. С той минуты, как я очутился на этой койке, время потеряло всякий смысл. Мне захотелось допить тот сладкий чай, который я оставил в кружке. Люба принесла мне полкружки портвейна, хотя этого, кажется, не полагалось делать. Затем я начал изучать свою голову: кожа на правой стороне была чувствительной, но левая половина оставалась по-прежнему мертва.

Железная печь раскалилась докрасна. Жара стала нестерпимой, но приоткрыть полог у входа не удалось. Раненый рядом запротестовал, его знобило. Он был накрыт двумя шинелями поверх одеяла, но ему было холодно. Я сказал санитару, чтобы он покрыл его моим полушубком.

Раненого, лежащего через две койки от меня, всё время рвало. Кроме того, его мучила жажда. Он беспрестанно просил пить. Люба сказала мне, что у него началось воспаление брюшины.

…Утром палата, наполненная ярким светом, выглядела гораздо веселей, чем вечером. Место на койке рядом со мной было уже занято. На ней спал человек. Лица его не было видно, но слышалось тяжёлое дыхание.

Я лежал и думал о том, как скверно всё получилось. Я ни строчки не передал в газету. Танкиста Андрианова я уже, конечно, не увижу.

Мысль, что в редакции сидят без материала, не давала мне покоя. Вся надежда была на Венцеля.

Ко мне подошла Люба и спросила, как я спал.

— Отлично, — ответил я.

— Ну и хорошо, — улыбнулась она. — А это ваш новый сосед. Надеюсь, подружитесь. У него то же, что и у вас. Контузия, но более тяжёлая. Он только под утро пришёл в сознание.

— Где его контузило?

— Точно не знаю. Он танкист. Кажется, командир танка. Снаряд ударил в броню. Впрочем, я точно не знаю.

Люба ушла.

В маленьком окне в потолке виднелась еловая ветка. Освещённая солнцем, она казалась очень зелёной. Зелёный цвет действовал успокаивающе. Мне захотелось, чтобы всё вокруг было очень зелёное.

Человек на соседней койке застонал. В эту минуту вернулась Люба. Она подошла к койке, откинула одеяло, взяла руку больного и стала считать пульс, смотря на ручные часы. А я смотрел на лицо своего соседа. Мне казалось, что он улыбается во сне, а стонет за него кто-то другой.

— Шестьдесят два, — произнесла Люба вслух и закрыла раненого одеялом.

— Как его зовут? — спросил я.

Люба посмотрела в листок.

— Андрианов Николай Сергеевич. Лейтенант.

Я вздрогнул, услышав это имя. Вот где довелось нам встретиться! И тут же во мне заговорил журналист. «Если Андрианов чувствует себя мало-мальски прилично, — подумалось мне, — расспрошу его обо всём, здесь же, в госпитале, напишу о нём корреспонденцию, а затем попрошу любыми средствами передать её в газету».