Изменить стиль страницы

— Я знаю об одном случае, — сказал Венцель, — слушай меня, я знаю. Что? Это вот… — Он всегда вставлял «это вот» между фразами. — Ты слушай меня. Я встретил одну женщину. У неё сын на фронте. Полгода не писал. А потом — бац — десять писем подряд. Это всё почта. Ты слушай меня…

Я слушал его и верил. Я верил во что угодно, кроме одного. В это я не мог поверить.

— Конечно, это почта, — сказал я.

— А теперь будем спать, — предложил Венцель.

— Нет, я сначала прочту стихи, — сказал Губин.

— Завтра прочтёшь, — оборвал его Венцель.

— Нет, сегодня! — крикнул Губин.

— Пусть прочтёт сегодня, — примирительно сказал я и полез к себе на полку.

Губин начал декламировать Блока. Первые строфы я слышал. А потом заснул.

Наш фронт не знал чёрных дней отступления. Мы не видели дорог, забитых людьми, и не слышали горьких вопросов жителей: «Куда же вы уходите?» Мы по колени увязли в наших болотах, и если нам трудно было идти вперёд, то идти назад уже было невозможно.

У нас не было громких побед. Мы завидовали Западному и Южному фронтам, читая сводки Информбюро, но мы упорно, хотя и медленно, продвигались вперёд.

В просторном трёхкомнатном блиндаже командующего на стене висела карта нашего фронта: чёрная полоса показывала линию фронта на 1 сентября 1941 года, красная — на 1 января 1942 года. Красная была значительно северо-западнее.

В то время всем нам казалось, что основная цель нашего фронта — прорыв блокады Ленинграда — близка. Я, затаив дыхание, слушал разговоры о вариантах соединения с армией Ленфронта. Но победа пришла гораздо позже, чем мы предполагали.

…Как-то редактор сказал, подавая мне листок бумаги: «Надо написать листовку». Я прочёл бумагу. Это был приказ о наступлении, подписанный Военным советом. Я написал листовку к войскам. Она заканчивалась словами: «Ленинград нас ждёт. Вперёд, к Ленинграду!» Мне было очень трудно писать. Всегда трудно писать, когда чувства больше, чем слов.

Я сдал листовку редактору. Он сказал, что наши танки прорвали оборону немцев и начали рейд по тылам противника.

— Проберёшься к танкистам? — спросил редактор.

— Попробую, — ответил я.

— С Венцелем поедешь, — сказал редактор. — «Эмку» мою возьмёте.

Я пошёл отыскивать шофёра, а Венцель стал укладываться.

«Эмка» уже стояла у вагона. Красная надпись «такси» ещё не стёрлась на переднем стекле. Венцель сел рядом с шофёром, а я позади, и мы тронулись.

Нас ожидал длинный путь — сто двадцать километров по отвратительной дороге. Неожиданно наступило потепление. Мы уже привыкли к шуткам ленинградского климата и не удивлялись. По стёклам кабины лениво ползли капли воды. Венцель перегнулся ко мне и начал рассказывать одну из своих бесконечных пограничных историй: он когда-то служил на границе. Я слушал его и смотрел в оттаявшее окно.

Нам предстояло проехать двадцать километров до реки, пересечь её и проехать ещё километров сто. Внезапно послышались артиллерийские разрывы.

— По переправе бьют, — сказал Венцель.

— Почему ты думаешь, что по переправе? — спросил я.

— Не по чему им больше тут бить. Они всегда бьют по переправе.

Впереди не было машин, и мы ехали быстро. Канонада становилась всё слышней.

— Вот и Городище, — сказал я.

Через переднее стекло кабины уже были видны очертания разрушенных кирпичных домов. Издали городок казался огромной красной кучей.

Шофёр дал газ, мы свернули с дороги, ведущей на переправу, и уже через десять минут ехали по красноватому от кирпичной пыли снегу. В этом разрушенном мирке всё было красным.

Мы вышли из машины и пошли к развалинам.

Немецкая артиллерия била не умолкая. Снаряды ложились правее нас, где-то в районе переправы. Подул холодный ветер, начинало морозить.

Было видно, как горят костры в подвалах сохранившихся домов. Я заглянул в один из подвалов. Там тоже горел костёр и группа бойцов грелась у огня.

Никто не обернулся, когда мы вошли. Бойцы сидели вокруг костра и слушали кого-то. Говорила женщина. Мы не видели её лица, она сидела спиной к нам.

Мы тихо обошли круг, чтобы увидеть лицо говорившей. Это была совсем ещё молодая девушка. На вид ей нельзя было дать больше восемнадцати лет. У неё был очень высокий голос.

Девушка говорила о Ленинграде. Я понял это не сразу. Она не произносила слово «Ленинград». Девушка говорила «он», и мне сначала показалось, что речь идёт о каком-то человеке.

Девушка говорила о бомбёжках, артиллерийских обстрелах и о пожарах в городе. Она сказала, что Гостиный двор горел. Год назад я ходил с Лидой по Гостиному. Она хотела купить мне вечную ручку. Перебрала десяток ручек, прежде чем выбрала одну. Когда я попробовал писать, ничего не вышло: ручку надо было встряхивать, как градусник, чтобы показалась капля чернил. Я потерял ручку по дороге на фронт.

Наконец девушка кончила говорить.

Я подошёл и спросил, давно ли она из Ленинграда. Но девушка ответила, что никогда там и не была, а всё это только слышала и читала. Она агитатор полка и всю жизнь провела в Забайкалье.

Я почувствовал, как холодно в подвале. Пахло сыростью.

— Вот кончится война, — сказала девушка, — тогда обязательно в Ленинград поеду. А вы ленинградец? У нас в дивизии тоже есть ленинградец. Врач. Он где-то в соседнем подвале. Хотите, пойдём к нему?

Но ни в одном из соседних подвалов врача не оказалось.

Я стоял на ветру. Артиллерия замолкла. Стало совсем темно. Я не знал, для чего, собственно, ищу этого врача. Не знал, о чём буду говорить с ним. Ведь было бы бессмысленно спрашивать одного из миллионов ленинградцев, не знает ли он такую-то…

И всё-таки мне очень хотелось увидеть врача. Это шло уже не от разума. Мне просто хотелось увидеть перед собой ленинградца.

У входа в подвал с мешком за плечами стоял Венцель.

— Где ты шатаешься? Надо ехать, пока перестали долбать. Кого ты там искал? — спросил Венцель.

— Врача-ленинградца, — ответил я.

— О ней узнать хотел?

— Нет. Откуда ему знать. Просто хотел поговорить с ленинградцем.

— Земляка ищешь? Все в армии земляков ищут. Это уже так положено. Политруки даже работу специальную проводят.

— Почему это? — спросил я.

— Что «почему»?

— Почему всем так хочется встретить человека из одной деревни, из одного города?

— Что ж тут непонятного? Хочется старое вспомнить. Как жили раньше.

— А тебе не кажется, что именно на войне особенно любишь человека?

— Ну, это уже философия, — сказал Венцель. — Где же наша машина?

В темноте мы отыскали машину. Шофёр Шелехов спал. Мы разбудили его, и он с трудом завёл мотор.

На переправе было пустынно. Мы съехали с пригорка и через несколько минут были на той стороне реки. Опять начала бить артиллерия. В перерывах между залпами слышались пулемётные очереди.

Теперь мы ехали по лесной опушке. Шелехов включил фару, и стало видно, как дорога уходит в тёмную громаду леса.

— Заяц! — крикнул вдруг Шелехов.

Посреди дороги, ослеплённый светом нашей фары, сидел, прижав уши, заяц. Мы быстро приближались, и заяц вырастал в размерах. Потом он вдруг очнулся, сделал резкий скачок и исчез в лесу.

— Вот косой чёрт! — восхищённо сказал Шелехов. Он помолчал немного и добавил: — А я письмо получил из дому. Жена спрашивает, когда война кончится. «Ты, говорит, там лучше знаешь». А чего я ей отвечу?

— Надо ответить, — посоветовал я.

Я подумал о том, что, когда идёшь в дальнюю дорогу, никогда не надо высчитывать, сколько прошёл и сколько осталось: так измучаешься. Надо идти и думать о другом.

Мы ехали молча до тех пор, пока не увидели быстро приближающуюся к нам чёрную массу.

— Пробка, — сказал Венцель и выругался.

Шелехов затормозил, и я выскочил из машины.

Артиллерийские разрывы стали оглушительно громкими. По небу поползли светлые чёрточки трассирующих очередей. Пули как бы нехотя отрывались от земли и плыли в небо.