Изменить стиль страницы

В «молодцовской» шла субботняя уборка. Кровати и тумбочки были сдвинуты с «насиженных» мест, табуретки и скамейки стояли на столе вверх ножками. Александр Никитич любил порядок и чистоту. Босые, засучив до колен штаны, жильцы из вёдер плескали на пол воду, потом ожесточённо тёрли половицы швабрами.

Окна, всегда наглухо закрытые, чтобы не задохнуться пылью, сейчас были распахнуты настежь, и в помещение стекал шум улицы — тарахтение окованных железом колёс, прыгавших по булыжнику, стук каблуков на тротуарах и крики ребятни, снующей по тесному переулку...

Сам Александр Никитич — тоже босой — шлёпал по лужицам со щёткой в руках, снимал паутину, затянувшую углы.

Василий Тоболин, спускаясь по лесенке с ведром воды, бросил на ходу:

   — Никитич, там тебя спрашивает какой-то парень.

   — Что ещё за парень?

   — Приезжий, должно. У лестницы стоит... — И хрипло крикнул наверх: — Эй, друг, катись сюда!

   — Кто там? — Александр Никитич насторожился.

   — Это я, — отозвался Есенин, неуверенно сходя в полусумрак; котомку, снятую с плеча, он держал за лямки.

   — Сергей! — Александр Никитич заметно смутился, что сын застал его за столь несвойственным занятием. — Ну, здравствуй!.. А мы тут решили прибраться, а то живём как в хлеву... И посадить тебя некуда, вот беда. Пойди погуляй во дворе пока... Мы скоро.

Сын заметил неловкость отца, пришёл на выручку.

   — Зачем я буду зря сидеть? Стану воду таскать.

   — Вот и ладно, — сразу согласился Александр Никитич, отобрал у Василия Тоболина ведра и отдал их сыну. — Тащи! — И с наигранной бодростью крикнул, входя в помещение: — Пошевеливайтесь, ребята!

Есенин с охотой исполнял своё дело, оно забавляло его; к тому же ему нравилась артельная работа, когда в воздухе носится бодрость и брызжет веселье. Ребятишки, столпившись у колонки, только и ждали момента, чтобы нажать рычаг и пустить тугую струю воды в ведро. Грязную воду рабочие выливали прямо во дворе, возле помойного ящика — высохнет!

Через час уборка была закончена, «мебель» расставлена по местам, стол застелен свежей белой бумагой. Пахло мокрой древесиной, гуталином — рабочие начищали обувь.

   — Всё, Никитич, — доложил Василий. — Доволен?

   — Спасибо. Молодцы! — Александр Никитич польщённо улыбался. — Не заупрямились. Не забастовали...

   — Если бы не ты, Александр Никитич, — ответил дружок Тоболина Артем Самсонов, возчик, — может, и забастовали бы. Один чёрт: конура и есть конура, как её ни прихорашивай!

   — Ничего, Артем, для себя старались, хоть воздух почище будет. — Василий Тоболин кивнул на Есенина, скромно стоявшего у стола. — Сынок пожаловал, Никитич? Помощник. К делу приучать станешь? Самая пора...

Александр Никитич ответил уклончиво:

   — Он ещё школу не закончил...

Рабочие, принарядившись, один за другим покидали общежитие — кто куда.

   — Ушли и мы, Никитич, — сказал Василий Тоболин. — Развлечься желательно...

   — Не очень-то сильно развлекайтесь, ребята, — попросил Александр Никитич. — И не припоздняйтесь. Не булгачьте народ... — Проводив всех, он обратился к сыну: — Выйдем, посидим на воздухе.

Они пересекли стиснутый зданиями дворик, сели на скамеечку. Здесь было уединённо и не так шумно. Из раскрытого окна углового дома вырывались резкие звуки граммофона и визгливый голос выкрикивал слова: «Ах, мне мама подарила муфту для мужчин...» Александр Никитич каждый вечер слышал эту не совсем пристойную залихватскую песенку.

   — Как дома, сынок? Все живы, здоровы?

   — Всё хорошо пока, — ответил Есенин. — Готовятся к сенокосу.

   — Я послал деньги. Дошли?

   — Получили. Мама велела сказать спасибо.

   — А дочка, Шурочка, растёт здоровенькая? — В голосе отца неожиданно затеплилась нежность.

   — Растёт. Хорошая девочка. Спокойная...

Замолчали. Беседа не вязалась. Не было в ней оживления, сердечности. Разъединяла какая-то неловкость, недосказанность — отсутствовал живой обоюдный интерес. Сыну казалось, что прибыл он не вовремя, зря не предупредил письмом, свалился нежданно, как снег на голову. А отцу эта холодноватая, отчуждённая встреча представлялась малообнадеживающей: сын не изменился к лучшему, это заметно. Наоборот, он укрепился в своих заблуждениях и на поводу у отца не пойдёт — упрямый, своенравный. «Ладно, — думал Александр Никитич. — Поглядим, чья возьмёт. Живёт пока на всём моём...»

   — Учение как проходит? Скоро заканчиваешь?

   — Ещё год. Скорее бы уж. Это не школа, папаша, — не то монастырь, не то тюрьма. Только стен каменных да решёток нет.

   — Но эта, как ты выражаешься, «тюрьма» чему-то научила тебя и учит. «Тюрьма» забудется, а знания останутся при тебе.

   — Чему-то научила, — согласился сын неохотно. — Одна радость — учитель по литературе, умный и добрый человек.

Отец молча склонил голову: не зря сын похвалил учителя, и именно по литературе — значит, сговорились, нашли друг друга, и хорошего ждать теперь неоткуда. Александр Никитич уже заранее зачислил учителя в свои враги: не туда толкает парня, в пропасть толкает. Ему стало жаль сына. В этот момент взгляд его как бы прорубил время, и он отчётливо увидел там, вдали, своего Сергея, уже взрослого, сбившегося с пути попрошайку, хитрованца в рванье и опорках, каких нередко встречал и в своём магазине, и в соседних ночлежках, и в трактирах, спившихся, пропащих, а заодно и себя увидел, растерянного, виноватого, не сумевшего единственного сына вывести в люди. У него заломило вдруг сердце, и он незаметно пытался прижать его рукой. Потом одумался, одёрнул себя. «Что же это я заранее-то мучаюсь? Зачем наговариваю на парня? Почто ему быть обязательно пропащим? Не такой он... Он, по всему видать, скромный, уважительный, глаз боится поднять, как девушка... Да и годы небольшие. На дело определится, и забудется прежнее баловство. Ну, положим, пишет стихи. Со всеми, говорят, это случается в юности. Даже хозяин мой не избежал этой забавы. А, видишь, прошло... Главное — вовремя за ум взяться. Окончит школу, вызову к себе, к работе приставлю...»

   — Выходит, по-твоему, один учитель и есть хороший во всей школе, что по литературе? — осторожно спросил Александр Никитич после некоторого молчания. — Остальные, выходит, никуда и не годятся?

   — Отчего же... — Под ногу Есенина попался камешек, и он перекатывал его, не выпуская из-под подошвы ботинка. — Есть и другие... Например, священник отец Алексей Асписов. Интересный человек, остроумный, не больно сильно вдалбливает в нас церковные премудрости. Священное Писание сам не любит, считает его, я думаю, выдумкой, глупостью.

   — Хорош священник да ещё учитель, если считает всё, что касается церковных наставлений, глупостью.

   — Он, может быть, и не считает. Зато я считаю.

   — Ах, ты... — Отец впервые взглянул на сына в упор, точно не узнавая, и усмешка сузила его синие и кроткие глаза. — Может быть, ты полагаешь, что стихи твои дороже Священного Писания?

Сын старательно перекатывал камешек под подошвой; ему очень не хотелось огорчать отца, но не сдержался — правда взяла верх.

   — Для меня — дороже...

   — Эх ты... дурачок... — Александр Никитич шумно вздохнул, чтобы сдержать рвавшиеся наружу обидные слова. — Да ведь Священному Писанию, может, тыщи лет! Что против него твои стихи...

   — Стихам, поэзии, папаша, тоже тысячи лет.

Александр Никитич посидел недвижно, замкнутый, как будто побеждённый, горький осадок отяжелял его душу. Нет, не поладили. Единения родственных душ не произошло. Чужие! Кого тут винить, на кого подавать жалобу — тайна! Если судьба пожелает одарить человека несчастьем на этой земле, она делает несчастными его детей, и это самая мучительная горесть.

Александр Никитич вдруг заторопился, точно в это мгновение вспомнил что-то. Встал.

   — Что это я сижу! Ты, наверно, есть хочешь? Пойдём-ка в чайную, поужинаем. Тут недалеко...

Есенин действительно проголодался, он послушно пошёл за отцом.