Изменить стиль страницы

Потом дня три писал ответ туго и вдумчиво, как стихотворение. Вытачивал фразу, вертя её разными сторонами и на всякий манер, словно тифлисский духанщик[46] над огнём деревянные палочки с кусочками молодого барашка. Выволакивал из тёмных уголков памяти то самое, от чего должен был так же пожелтеть Миколушка, как пожелтел сейчас «Миколушкин сокол ясный».

Есенин собирался вести за собой русскую поэзию, а тут наставляющие и попечительствующие словеса Клюева.

Долго ещё, по привычке, критика подливала масла в огонь, величая Есенина «меньшим клюевским братом». А Есенин уже твёрдо стоял в литературе на своих собственных ногах, говорил своим голосом и носил свою есенинскую «рубашку» (так любил называть он стихотворную форму).

После одной — подобного сорта — рецензии Есенин побежал в типографию рассыпать набор своего старого стихотворения с такими двумя строками:

Апостол нежный Клюев
Нас на руках носил.

Но было уже поздно. Машина выбрасывала последние листы.

6

Ещё об есенинском обхождении с человеком. Было у нас, у имажинистов, в годы военного коммунизма своё издательство, книжная лавочка и «Стойло Пегаса».

Из-за всего этого бегали немало по разным учреждениям, по наркомам, в Московский Совет.

Об издательстве, лавочке и «Стойле» поподробнее расскажу ниже — как-никак, а связано с ними немало наших дней, мыслей, смеха и огорчений.

А сейчас хочется добавить ещё несколько чёрточек, пятнышек несколько. Не пятнающих, но и не льстивых. Только холодная, чужая рука предпочтёт белила и румяна остальным краскам.

Обхождение — слово-то какое хорошее.

Есенин всегда любил слово нутром выворачивать наружу, к первоначальному его смыслу.

В многовековом хождении затрепались слова. На одних своими языками вылизали мы прекраснейшие метафорические фигуры, на других — звуковой образ, на третьих — мысль, тонкую и насмешливую.

Может быть, от настороженного прислушивания к нутру всякого слова и пришёл Есенин к тому, что надобно человека обхаживать .

В те годы заведующим Центропечати был чудесный человек, Борис Фёдорович Малкин. До революции он редактировал в Пензе оппозиционную газетку «Чернозём». Помнится, очень меня обласкал, когда я, будучи гимназистом, притащил к нему тетрадочку своих стихов.

На Центропечати зиждилось всё благополучие нашего издательства. Борис Фёдорович был главным покупателем, оптовым.

Сидим как-то у него в кабинете. Есенин в руках мнёт заказ — требовалась на заказе подпись заведующего. А тогда уже были мы Малкину со своими книгами что колики под ребро. Одного слова «имажинист» пугались, а не только что наших книг.

Глядит Малкин на нас нежными и грустными своими глазами (у Бориса Фёдоровича я не видел других глаз) и, увлекаясь, что-то рассказывает про свои центропечатские дела. Есенин поддакивает и восторгается. Чем дальше, тем больше. И наконец, весьма хитро, в совершеннейший придя восторг от административного гения Малкина, восклицает:

— А знаешь, Борис Фёдорович, ведь тебя за это, я так полагаю, медалью пожалуют!

От такого есенинского слова (уж очень оно смешное и тёплое) и без того добрейший Малкин добреет ещё больше.

Глядишь — и подписан заказ на новое полугодие.

Есенин же, сообразив немедля наивное обаяние изобретённой им только что медали, уже припрятал её в памяти на подходящие случаи жизни. А так как случаев подобных, благодаря многочисленным нашим предприятиям, представлялось немало, то и раздача есенинских медалей шла бойко.

Как-то недельки через четыре после того, выйдя из кабинета Малкина, я сказал сердито Есенину:

— Сделай милость, Серёжа, брось ты, пожалуйста, свою медаль. Ведь за какой-то месяц ты Борису Фёдоровичу третью штуку жалуешь.

Есенин сдвинул бровь:

— Оставь! Оставь! Не учи.

К слову: лицо его очень красили тёмные брови — напоминали они птицу, разрубленную пополам — в ту и другую сторону по крылу. Когда, сердясь, сдвигал брови — срасталась широко разрубленная тёмная птица…

А когда в Московском Совете надобно было нам получить разрешение на книжную лавку, Есенин с Каменевым говорил на олонецко-клюевский манер, округляя «о» и по-мужицки на «ты»:

— Будь милОстив, Отец РоднОй, Лев БОрисОвич, ты уж этО сделай.

7

К отцу, к матери, к сёстрам (обретавшимся тогда в селе Константинове Рязанской губернии) относился Есенин с отдышкой от самого живота, как от тяжёлой клади.

Денег в деревню посылал мало, скупо, и всегда при этом злясь и ворча. Никогда по своему почину, а только — после настойчивых писем, жалоб и уговоров.

Иногда из деревни приезжал отец. Робко говорил про нужду, про недороды, про плохую картошку, сгнившее сено. Крутил реденькую конопляную бородёнку и вытирал грязной тряпицей слезящиеся красные глаза. Есенин слушал речи отца недоверчиво, напоминал про дождливое лето и жаркие солнечные дни во время сенокоса; о картошке, которая почему-то у всех уродилась, кроме его отца; об урожае Рязанской губернии не ахти плохом. Чем больше вспоминал, тем больше сердился:

— Знать вы там ничего не желаете, а я вам что мошна: сдохну — поплачете о мошне, а не по мне.

Вытаскивал из-под подушки книгу и в сердцах вслух читал о барышнике, которому локомотивом отрезало ногу. Несут того в приёмный покой, кровь льёт — страшное дело, а он всё просит, чтобы ногу его отыскали, и всё беспокоится, как бы в сапоге, на отрезанной ноге, не пропали спрятанные двадцать рублей.

— Все вы там такие…

Отец вытирал грязной тряпицей слезящиеся красные глаза, щипал на подбородке реденькую размохрявленную рогожку и молчал.

Под конец Есенин давал денег и поскорей выпроваживал старика из Москвы.

После отъезда начинал советоваться, как быть с сёстрами — брать в Москву учиться или нет. Склонялся к тому, чтобы сейчас погодить, а может быть, и насовсем оставить в деревне. Пытался в этом добросовестно убедить себя. Выдумывал доводы, в которые сам же не верил. Разводил философию по гамсуновскому «Пану» о счастии на природе и с землёй, о том, что мало де радости трепать юбки по панелям и делать аборты.

— Пусть уж лучше хлев чистят да детей рожают.

Сам же бесконечно любил и город, и городскую жизнь, и городскую панель, исшарканную и заплёванную. За четыре года, которые мы прожили вместе, всего один раз он выбрался в своё Константиново. Собирался прожить там недельки полторы, а прискакал через три дня обратно, отплёвываясь, отбрыкиваясь и рассказывая, смеясь, как на другой же день поутру не знал, куда там себя девать от зелёной тоски.

Сестёр же своих не хотел везти в город, чтобы, став «барышнями», они не обобычнили его фигуры. Для цилиндра, смокинга и чёрной крылатки[47] (о которых тогда уже он мечтал), каким превосходным контрастом должен был послужить зипун и цветистый ситцевый платок на сёстрах, корявая соха отца и материн подойник.

8

В памяти — один пожар в Нижнем. Горели дома по съезду. Съезд крутой. Глядишь — и как это не скувыркнутся домишки. Под глиняной пяткой съезда, в вонючем грязном овраге — Балчуг: ларьки, лавчонки, магазинчики со всякой рухлядью. Большие страсти и копеечная торговля.

Когда вспыхнул съезд, а ветер, вздымая клубами красную пыль, понёс её к Балчугу, огромная чёрная толпа, глазеющая на пожар, дрогнула. Несколько поодаль стоял человек почти на голову выше ровной чёрной стены из людей. Серая шляпа, серый светлый костюм с красной искоркой, жёлтые перчатки и жёлтые лаковые ботинки делали его похожим на иностранца. Но глаза, рот и бритые, мягко округляющиеся скулы были нашими, нижегородскими. Тут уже не проведёшь никаким аглицким материалом, никакой искоркой на костюме, никакими перчатками — пусть даже самыми жёлтыми в мире.

вернуться

46

Духанщик - содержатель духана (трактира).

вернуться

47

Крылатка - широкое мужское пальто в виде накидки, плаща.