Изменить стиль страницы

Но Табита, с побелевшим лицом и огромными глазами, отвечает только: - Я так и знала, что это случится.

- Берти, дорогая, как ты могла это знать?

- Зря мы подарили ему такую машину. Мы знали, что ему с ней не справиться, слишком большая.

- Поверь мне, Берти, мы еле тащились, не больше двадцати миль в час. Джонни очень неплохо правит, на перекрестках всегда глядит в оба. Это тот в нас врезался. Какой-то молодой идиот - гнал как сумасшедший и даже гудка не дал.

- Вот и я говорю - нельзя доверять автомобили мальчикам.

- Когда-то надо же начинать. Джону двадцать лет. - Голлан уже сердится.

- Не понимаю, как можно было вообще разрешить такие гонки.

- Дорогая Берти, эти гонки уже увеличили скорость автомобилей на пятьдесят миль в час.

- Но кому нужно ездить так быстро? Какой в этом смысл?

На лице у Голлана написано: «Разговаривать с этой женщиной бессмысленно. Все равно не поймет».

Специалист прибывает из Лондона в пять часов. Он и обнадеживает и предостерегает. Бодро уверяет, что знает случаи, когда при должном уходе такие пациенты выздоравливали; насчет ухода в этой больнице явно настроен скептически; перевозить же пациента в Лондон не советует - тряска может причинить ему непоправимый вред.

Джон не приходит в сознание три недели. Однажды местный врач после Очередного осмотра замечает в разговоре с Табитой: - Значит, воюем.

Табита, три недели не читавшая газет, спрашивает: - Опять Ирландия?

- Нет, немцы вторглись в Бельгию. Ну, да это, слава богу, ненадолго. Бельгийские крепости неуязвимы.

71

Неделю спустя дело идет к падению Парижа, но Табита счастлива, потому что Джон открыл глаза и узнал ее. Она соображает: «К тому времени, как Джон достаточно окрепнет, чтобы его взяли в армию, война уже кончится. Он спасся от войны». И тут же спохватывается: «Какие у меня мысли гадкие, какая я эгоистка!»

Она радуется, когда больного разрешают перевезти в Хэкстро, где целое крыло дома уже отведено под госпиталь, потому что, как она говорит, «должна же я хоть чем-то помочь».

И с головой окунается в работу. Она не жалеет себя. Ее работа - это жертвоприношение, отчаянная мольба, обращенная к неведомой силе: «Не карай меня. Я так стараюсь искупить мою вину».

После первых шести месяцев войны и затянувшихся операций на Сомме в жизнь вошла постоянная тревога, но и какая-то новая простота. Люди не скрывают своих чувств, вслух высказывают свои страхи и сомнения. Церкви переполнены, и Табита обнаруживает, что не ее одну преследует чувство вины. Молодые солдаты обличают себялюбие цивилизованного мира и кричат, что все нужно изменить.

Табита, вернувшись утром из церкви с отрешенным лицом, какое бывает после нового, сильного переживания, видит Джона - он ковыляет по террасе на двух костылях и встречает ее дружелюбной улыбкой.

- Ну как? Хорошая была проповедь?

- Да. О грехе и себялюбии.

- Знаю, знаю. «Война - божья кара».

Ответ замирает у Табиты на губах. Ее осенило. Слова любовь, грех, вина внезапно стали для нее живыми, и жизнь обрела смысл. Как могла она до сих пор быть слепа и глуха? Как могло случиться, что после трех лет хождения в церковь и тысячи проповедей она лишь теперь постигла, что всякая любовь от бога; что любить не на словах, а на деле - это и значит верить в бога!

И не менее ясно, что отказывать в любви, быть себялюбивым и жестоким значит навлекать на себя кару. Не потому ли на мир обрушилась война, что люди были себялюбивы, своекорыстны? Для нее это так очевидно, что она только недоумевает, как может весь мир не понять этого и не пасть на колени, моля о прощении. И она отвечает наконец Джону, даже с некоторой горячностью: - Что ж, по-твоему, она для этого недостаточно ужасна?

Не дав ему времени заговорить, она уходит. Она боится услышать возражение, на которое не сумеет ответить, так что оно, чего доброго, пойдет во вред - не ей, потому что ее вера за пределами любых доводов, но самому Джону. Она думает: «Все-таки он еще очень юн. Ему бы только показать, какой он умный. До понимания подлинной жизни он не дорос».

А Джон, глядя ей вслед, говорит себе: «Опять у нее это воскресное лицо. Кто бы подумал, что мама ударится в религию».

Но если Табита, к немалой досаде Джона, начала вникать в проповеди, Голлан совсем перестал ходить в церковь - даже в Хэкстро, даже в воскресенье утром. Война и для него упростила жизнь. Подобно тому как мощный сноп света из-за кулис, поглощая детали, ярко вычерчивает черно-белые фигуры актеров, война показала Голлана во весь рост. Как иные светские дамы, до сих пор, кажется, умевшие только весело проводить время, оказались дельными работниками; как забавные ничтожества обернулись чудовищными злодеями и подлецами; как честолюбцы полезли вверх, а бессовестные стали грабить совсем уж беззастенчиво и в открытую - так словно по команде вышли на первый план прирожденные организаторы, природные главари и начальники. В каждой деревне, на каждой улице нашелся человек, словно бы ничем не выдающийся, а оказывается - просто созданный для того, чтобы созывать собрания, диктовать линию поведения, заставлять себя слушаться.

Голлан не только выбран из десятков промышленников на роль вожака, он и сам себя таковым ощущает. И с этим сознанием безраздельно отдается работе. Ни на что другое у него уже нет времени. Он заявляет, что священник своими добавочными богослужениями отвлекает рабочих с завода, а значит, опасен, не понимает всей серьезности момента. Он кипятится, если перед утренним завтраком не застает Табиту в ее спальне. В его глазах война не имеет никакого отношения к человеческой природе или к судьбам цивилизации. Это преступная, давно подготавливавшаяся попытка Германии утвердить свое превосходство в Европу и сокрушить Англию, и он что ни день взывает: «Что нам нужно, так это хозяин. Где тот человек, который способен взять на себя ответственность?»

Сам он назначен возглавлять управление производством в системе министерства снабжения, которое ругательски ругает; однако заводы в Хэкстро уже отхватили половину парка, и уже девять высоких труб день и ночь дымят над стеной деревьев. Старые мастерские ближе к дому предоставлены в распоряжение конструкторов, на опыты отпускаются неограниченные средства. Голлан часто отмечает с явным удовлетворением: Да, война - это бич, но одним она хороша: она открыла дорогу нашим изобретателям. Развитие автомобиля она ускорила лет на десять, аэроплана на все двадцать, не говоря уже о хирургии. Хирурги нынче просто чудеса творят. Взять хотя бы Джонни.

72

А Джону и правда пошло на пользу развитие хирургии, вызванное массовой практикой военного времени. Он все еще ходит с палками, однако ему обещано полное исцеление.

К пасхе 1915 года он возвращается в Оксфорд, изучает философию, особенно увлечен очередным кумиром - Бергсоном. И так отдалился от Табиты, что она уже и не пытается разделить его интересы. Она навещает его, как гостья из другого мира, и он принимает ее соответственно. Причуды ее женского ума, ее религиозные бредни - все это так далеко и чуждо, что даже не смущает его. Когда она удивленно спрашивает, неужели он не слышал последних известий с фронта, он отвечает ей в точности как Слуп, чей тон в свое время так бесил ее: - Может быть, ты и права. Здесь как-то от всего отрешаешься.

Но ясно, что такое отрешение вполне его устраивает, и Табита не упрекает его - видно, в Оксфорде так принято.

Ведь и новые друзья Джона - двадцатидвухлетний майор без руки; филолог, отравленный газами; слепой, пишущий диссертацию о двух Наполеонах, один американец и два студента, еще не выписанные из госпиталя, - для нее непонятные люди. С ней они очаровательны, поят ее чаем в своих комнатах, катают по реке, но она ощущает в них ту особую вежливость, ту терпеливую учтивость, какую полагается проявлять к посторонним. Пока один занимает ее разговором, остальные болтают между собой о чем-то своем, более для них интересном и важном, - о каких-то докладах и лекциях, о необходимости перемен, о природе извечного творческого начала.