Изменить стиль страницы

— Мне нечем как следует угостить тебя, — сказал он, — но мы можем согреться рюмкой портвейна. Брр, уже зима на дворе! Непременно надо по маленькой пропустить, не то закоченеем.

Он ввинтил в пробку штопор и коленями стиснул бутылку. Пробка вылетела с громким хлопком.

— Тсс! — прошептал он — да так и застыл в этой позе, с бутылкой между колен.

Снова послышалось то же мягкое шарканье; потом нависла напряженная тишина.

Брёндум злорадно ухмыльнулся.

— Дверь она приоткрыла, — зашептал он, — стоит на лестнице, подслушивает. Она не знает, что и думать: у меня ведь никогда не бывает гостей.

— Кто подслушивает? — спросил я. — Кто там?

— Спрашиваешь, кто там? — Серая рука медленно опустила бутылку на стол. — Господи, Йоханнес, неужто ты не знаешь, что у меня есть жена?

— Я знал, конечно, что вы были женаты. Но, если честно, я полагал, что…

— Что полагал? Говори!

— Я думал, жена ваша давно умерла.

Мгновение я боялся, что он меня ударит. Он снова яростно вывернул белки глаз и, кажется, уже занес руку. Но тут же вновь обрел благодушие и осел этакой благодушной серой громадой.

— Как мог ты такое подумать, Йоханнес? Умерла — как бы не так! Кто только тебе такое наплел? Да не умирала она! Где уж там — такая же живая, как мы с тобой!

— Да, но…

— Погоди!

Он подкрался к двери, приложил к ней ухо.

— Ну вот, теперь она ушла к себе… Так… так… может, и ты винишь меня во всем, что случилось? Неправда, нет на мне вины. Я все ей отдаю, что положено. Половину жалованья отдаю да еще пенсию. И весь дом ее, кроме вот этой комнаты. Так, значит, и до тебя дошел слух, будто я ее угробил?

— Ничего такого я не слыхал, — сказал я. — Никто ничего мне не говорил.

— Уж я-то знаю: толкуют, будто я голодом ее морю. Только отвернусь — люди за моей спиной шепчутся. А стоит войти в учительскую… Вот почему я ни с кем не разговариваю. И ни с кем не вожу компании. Правда, сейчас ты у меня сидишь, но ты-то другое дело. Твое здоровье, Йоханнес!

Он наполнил обе рюмки, мы чокнулись и выпили. У портвейна оказался резкий вкус спирта.

— Так ты, значит, слыхал, будто она умерла? Нет, уж будь спокоен: она жива. Она вообще никогда не умрет. И уж наверняка надолго переживет меня. Хоть люди и думают, что я голодом ее морю. А что знают люди? Когда она носится по городу и мелет языком, по ней ведь не видно, что она… Ладно уж, не будем об этом говорить.

Он снова наполнил рюмки.

— Твое здоровье, Йоханнес! Что ж ты вино не допил? Давай, мальчик, пей до дна! Нам с тобой согреться надо.

Брёндум шагнул к печке, подбросил в нее дров. Вернулся к столу и снова наполнил рюмки.

— Подумать только, как ты вырос, Йоханнес! А в школе ты был маленький, робкий парнишка. Нелегко давалось тебе ученье, а все же ты был славный мальчонка. И я всегда тебя защищал. Твое здоровье, Йоханнес! Понимаешь, ты на сына моего похож, на Якоба моего. Нет, нет, ты не знаешь его, он теперь в Америке. Но ребенком он был такой же, как ты. И я ребенком был такой же, как ты. Узнаю себя в тебе. В былое время и меня вроде тебя угораздило бы бродить по дорогам! В молодости я мечтал о собственной школе для детей, которым трудно дается ученье. Других учеников я и не стал бы принимать. Потому что — ты уж поверь мне — я в детях и вправду души не чаял.

Откуда-то из недр дома донесся протяжный вой. Вой нарастал, казалось, из трубы дымовым столбом рвется отчаяние, но столь же внезапно все стихло.

Брёндум взглянул на часы.

— Это она себе воду вскипятила для чая, — пояснил он. — Раз по десять на дню кипятит воду. То же и по ночам. Каждую ночь она будит меня этим воем. А после пьет чай с сухарями. В чай окунает их, чтобы размочить. О настоящей пище она и думать забыла. Не моя в том вина, я ей столько денег даю, что на жизнь с лихвой хватит. Но она все на книжку кладет, для сына. Думает, придет день — и он вернется домой, нищий, голодный, а ведь он там, в Америке, совсем неплохо устроен. И помощницу по дому себе брать не хочет, сама со всем управляется. Изо дня в день встает в пять утра и начинает хлопотать по хозяйству, слышно, как шлепанцами шаркает. Представляешь? Огромные костлявые ступни в разношенных шлепанцах, шарк-шарк. И шваброй тычет туда-сюда: бум-бум! А я из-за этого лежу без сна и будто вижу ее — эти выпученные глаза, эти синие зубы, эти длинные тощие ноги в узелках вен, брр! А вены у нее такие оттого, что она весь день мечется как угорелая. Стоит ей присесть хоть на пять минут, как она сразу начинает слезы ронять. Потому-то она такая тощая. Я-то тут при чем? Вроде бы и работы по дому не так уж много, но она днями напролет мечется как безумная. В комнатах прибирает или посуду моет. Даже чистую посуду и то всякий раз заново перемывает. Я к ней на кухню и зайти не смею. Сам видишь, как мне устроиться пришлось. А в гостиной даже книги нельзя оставить — еще заладит каждый день их с полки снимать и выбивать из них пыль, постукивая одной об другую. И за одеждой моей я тоже сам должен смотреть, не то она и одежду мою испоганит. К чему бы она ни прикоснулась — больше я этой вещью не пользуюсь. Вот и приходится мне, уходя из дома, свою дверь на ключ запирать: если хоть раз она войдет в комнату, я больше здесь жить не смогу. Придется куда-нибудь отсюда переселяться. А куда переселяться? Да и ей одной без меня не прожить… Ладно, хватит об этом. Твое здоровье, Йоханнес! Что-то ты бледный какой. Надеюсь, не захворал?

— Я просто устал, — сказал я. — Я очень долго шел сюда. И ничего не ел.

— Срам, конечно, что мне нечем как следует тебя угостить. Но, боюсь, в кухне, кроме сухарей, все равно ничего нет. Да я и не смею туда войти. Она если увидит, что я туда заходил, так сразу в слезы. Так вот она и держится со мной: чуть что — в слезы… Но ты лучше о себе расскажи. Чем ты занимаешься теперь?

— Я же книги пишу, — сказал я. — Вы совсем не знаете моих книг?

— Нет. Я ни одной из них не читал. И не слыхал о них. Вообще-то я совсем перестал книги читать. Я даже не припомню, чтобы мне попадалась на глаза твоя фамилия. А ты не печатаешься в газетах?

— Бывает, — отвечал я. — Да только редко.

— Ах вот как? А то ведь у меня все газеты есть. Вот, гляди, у меня собраны они здесь за много лет. Я, знаешь, люблю старые газеты читать. Вот где можно набраться ума. Хочешь в будущее заглянуть — читай старые газеты. Там-то все и узнаешь. Кстати, скажи-ка мне, Йоханнес, что ты думаешь насчет войны? Будет она?

— Не знаю, — сказал я. — Но боюсь, что будет.

— Ха, а я точно знаю: война будет. И даже знаю, когда. Все можно вычитать из старых газет. Но мыслимо ли понять это? Никогда! Подумай только: убить человека! Погляди на меня — я и мыши убить не в силах. Даже паука ботинком раздавить — и то не смогу. И ты точно такой же, знаю, знаю. Мы с тобой одного поля ягода. Но неужто все остальные люди по-другому устроены? А война все равно будет. Понимай как можешь!

Он бережно разлил по рюмкам остаток спиртного, даже бурый осадок и тот разделил поровну. Я послушно выпил, хотя меня чуть не вырвало. Боялся, что он опять выкатит белки. Скорей, думал я, скорей бы уйти отсюда. Но если встану — меня вырвет. Все время я глядел на Брёндума, боясь отвести глаза: вдруг начнется головокружение… Я увидел прореху у него на рукаве, он собственноручно кое-как ее залатал. Я увидел, что он потучнел и раздулся, нависая надо мной как гора, страшной громадой лежал на столешнице его разбухший живот. Я медленно умирал, а могильщик Брёндум сыпал словами, будто пригоршнями черной земли — на мой гроб. Он снова заговорил о сыне.

— Мой сын Якоб… — начал он. — Я сам велел ему уехать. Что хорошего могло ждать его дома? Скажи, Йоханнес, разве я не был прав? А теперь я уже много лет его не видал. Но у меня есть снимки. Хочешь посмотреть на последний снимок, который он мне прислал?

Он порылся во внутреннем кармане и отыскал снимок. В руках у меня оказалась маленькая фотография: молодой человек у автомобиля. Обыкновенный молодой человек у обыкновенного автомобиля на обыкновенном проселке где-то далеко-далеко отсюда, в Америке.