«Подышал свежим…»
Подышал свежим
сельским кислородом.
Трость на ель вешал,
говорил с народом.
И народ веско
говорил сдуру:
Это наш Васька!
Как его раздуло!
«Не мог построить верно фразу…»
Не мог построить верно фразу,
не думал о стихах и прозе
и не участвовал ни разу
в социологическом опросе.
«Анну Каренину» с экрана
усвоил. «Идиот» — с экрана.
Но не болела эта рана.
Читать? Ему, он думал, рано.
Нет, не талдычил он, как дятел,
строки любимого поэта.
Рубля на книги не истратил —
и думать не хотел про это.
В наброске этом моментальном,
в портрете этом социальном
ни «но» не будет, ни «однако»:
невежда, неуч был бедняга.
«Был бы хорошим, но помешали…»
Был бы хорошим, но помешали.
Стал бы храбрым — не разрешили.
Волком рожденный, ходит с мышами,
серыми, небольшими.
Не услышишь, не углядишь —
перекрасясь под цвет мышиный,
сжавшись, съежившись, как мышь,
винтиком в мышиной машине.
Детали анкет
Граф не стесняется того, что граф,
и дети графа, заполняя графы
анкеты, пишут именно, что графы,
ни на йоту правду не поправ.
А дети кулаков все поголовье
овечье, и лошажье, и коровье
преуменьшают. Или просто врут.
Хоть точно знают, что напрасный труд.
Ведь есть меж небом пятым и седьмым
какое-то всевидящее око,
сказать попроще: что-то вроде бога —
туман молочный или черный дым.
Дворяне вычитали в книгах: есть!
А дети кулаков — не дочитали.
Лелеют месть,
а применяют лесть,
перевинтив в анкетах все детали.
«Стыдились своих же отцов…»
Стыдились своих же отцов
и брезговали родословной.
Стыдились, в конце концов,
истины самой дословной.
Был столь высок идеал,
который оказывал милость,
который их одевал,
которым они кормились,
что робкая ласка семьи
и ближних заботы большие
отталкивали. Свои
для них были только чужие.
От ветки родимой давно
дубовый листок оторвался.
Сверх этого было дано,
чтоб он обнаглел и зарвался.
И с рухнувший домик отца
вошел блудный сын господином,
раскрывшимся до конца
и блудным и сукиным сыном.
Захлопнуть бы эту тетрадь,
и если б бумага взрывалась,
то поскорее взорвать,
чтоб не оставалась и малость.
Да в ней поучение есть,
в истории этой нахальной,
и надо с улыбкой печальной
прочесть ее и перечесть.
«Ни стыда, ни совести, а что же?..»
Ни стыда, ни совести, а что же?
Словно в сельской школе. Устный счет.
Нечего и спрашивать! Сечет!
Быстрый, как рефлекс, в манере дрожи.
Сопрягает, взвешивает, мерит,
применяет к собственной судьбе.
На слово же — и себе не верит.
То есть главным образом — себе.
Изредка под ложечкой пустое
место, где должна бы быть душа,
поедом его ест не спеша,
и тогда он целый день в простое.
Так же, как безногий инвалид
на штанину полую взирает,
он догадывается, что болит.
Но самокопанье презирает.
Устный счет —
не хочет. Не велит.
Что почем
Деревенский мальчик, с детства знавший
что почем, в особенности лихо,
прогнанный с парадного хоть взашей,
с черного пролезет тихо.
Что ему престиж? Ведь засуха
высушила насухо
полсемьи, а он доголодал,
дотянул до урожая,
а начальству возражая,
он давно б, конечно, дубу дал.
Деревенский мальчик, выпускник
сельской школы, труженик, отличник,
чувств не переносит напускных,
слов торжественных и фраз различных.
Что ему? Он самолично видел
тот рожон и знает: не попрешь.
Свиньи съели. Бог, конечно, выдал.
И до зернышка сгорела рожь.
Знает деревенское дитя,
сын и внук крестьянский, что в крестьянстве
ноне не прожить: погрязло в пьянстве,
в недостатках, рукава спустя.
Кончив факультет филологический,
тот, куда пришел почти босым,
вывод делает логический
мой герой, крестьянский внук и сын:
надо позабыть все то, что надо.
Надо помнить то, что повелят.
Надо, если надо,
и хвостом и словом повилять.
Те, кто к справедливости взывают,
в нем сочувствия не вызывают.
Тех, кто до сих пор права качает,
он не привечает.
Станет стукачом и палачом
для другого горемыки,
потому что лебеду и жмыхи
ел
и точно знает что почем.