Изменить стиль страницы

— Ну что ты, Никита? — Байда засуетился, бесцветно-светлые, студенистые глазки его забегали, ища помощи. Повернулся к Лёхе: — Разве же я там командовал? Немцы командовали…

Никита показал кулак Байде, и тот подался назад.

— Да ты не бойся… Бить тебя я не буду. А попросишь — могу и поесть дать… Если по-хорошему… Пойдем, накормлю. Не тем, чем вы со своими немцами кормили нас в Могилеве, за колючей проволокой… Не гнилой свеклой, не очистками… Салом, мясом, маслом накормлю… Все есть у Никиты. И чарку могу поставить — пей… Пей, но помни…

— Я двадцать лет помнил… Там, в Сибири, с топором и пилой. Ходил и думал. Работой голову не завяжешь! — сорвался Байда на крик, шагнул к Никите. — Так что мне, и теперь по земле ходить запрещается?

— Ходи… Двадцать лет помнил и еще двадцать помни. И сыну накажи. Пускай и он знает, что люди не овцы, а жизнь не кожух, наизнанку не наденешь. А теперь иди, и мы пойдем. Правда, хлопцы? — дядька Никита повернулся к Ивану и Лёхе. — У нас еще есть планы…

VII

Лёкса неприметно отстала от всех: остановилась поправить платок и не захотела догонять. Шла поодаль. Не вслушивалась, но слышала, что говорили и из-за чего смеялись Лёха и Иван, видела, что Грипина и Надя молчат, и знала, почему они молчат, а сама жила своим. Тяжелым, страшным, но это была ее жизнь, хотя и далекая, прошлая, и она ее не боялась. Она знала, что без той жизни не было б и ее сегодняшнего дня.

Последние годы с ней это случалось часто. Она могла задуматься о чем-нибудь и забывала обо всем остальном. Она видела, слышала, запоминала все, что делалось вокруг нее, и в то же время была очень далеко от всего этого: по-настоящему жила другой — своей внутренней жизнью. Этой внутренней жизнью были воспоминания. Иногда они всплывали так ярко и казались такими близкими, что она вновь и словно впервые переживала все то, что с ней происходило давным-давно.

Самое капризное и непонятное в человеческой памяти — это то, что она живет по своим законам, непонятным и жестоким. О себе она заявляет чаще всего тогда, когда ее не просят… А может, это и хорошо, и правильно, может, здесь все та же вечная жизненная мудрость… Память — это неподвластный и неподкупный судья, и он время от времени напоминает людям, чтоб они слишком не задирали нос…

Вот и теперь Лёкса шла по мокрой и мягкой стежке и видела, что на лугу еще только-только начинает пробиваться первая зелень, слышала голоса мужчин, и как они тяжело ступают, и как чавкает вода у них под ногами, а сама вспоминала совсем другое.

Это случилось на второй год после смерти Левона… И тогда она шла. Правда, шла одна, совсем одна, и тогда была зима…

…Уже темнело, когда Янка, Ядзин муж, прошел с Лёксой за ворота, еще раз сказал:

— Может, лучше останься, заночуй. Куда ты на ночь глядя? Еще заблудишься…

— Нет, Яночка… Там дети. Я сказала, что сегодня приду. Приду и Малину приведу… Так вот, привела, — она сморщилась, махнула рукой на хлев, где, вздувшись горой и оскалив широкие желтые зубы, лежала корова, ее Малина, и заторопилась, скоренько-скоренько пошла по улице, чиркая бахилами по втоптанному снегу. Янка постоял немного у ворот, высокий, нескладный, мокро шмыгнул большим носом и пошел в хату. Принес из кладовки брусок, начал точить нож: надо сдирать шкуру с коровы.

До леса Лёкса дошла мигом. Дорога была торная, и она подумала, что, пока хорошо стемнеет, будет дома. На выезде из леса встретила две подводы: на санях лежало по длинному, только что поваленному бревну. Лошади с серыми от инея мордами тяжело ступали по снегу. Рядом с лошадьми шли мужчины.

Лёкса пропустила подводы.

Снег был рассыпчатый, сухой, но идти было легко. Лёкса старалась не сходить со скользкого ручейка, протертого полозьями, шла, быстро семеня ногами, смотрела прямо перед собой — и ничего не видела: пережитое за эти дни так измучило ее, что в голове не оставалось места ни для каких мыслей, кроме одной бесконечно длинной и тяжелой думы о семье, о себе, о корове. «Как я теперь, куда без коровки? Что дам детям, чем накормлю?.. То, бывало, побежишь в хлев, подоишь — и уже есть с чем съесть бульбину, прежде чем отправить в школу… А теперь… Ах, Малина, Малина, что ты наделала?» — словно о живой, словно о человеке думала она о корове. В тысячный или бог знает в который раз вспоминала и те весенние дни, когда с минуты на минуту ждала Левона — он поехал за Барановичи и должен был привести корову, и как наконец дождалась его: слегка подвыпивший, с веселой улыбкой он ехал верхом на Малине, положив на спину вместо седла поддевку и зацепив ремень за рога, а высокая Малина спокойно шла по улице, словно давно привыкла возить на себе людей. И в самом деле, была она очень спокойная. И пахали на ней, и дрова возили, и сено…

Вспомнила и тот проклятый день, когда Петр пригнал стадо с поля и сказал, что Малина отелилась и теленок мертв. Малина пришла вялая, мокрая. Вытерла она ее тогда, напоила теплым пойлом, а сама побежала на то место, в кусты, где Малина отелилась. Отелилась!.. Скинула! Телиться ей пора еще не подошла. Восьмой месяц пошел теленку. Был то бычок — ладный уже, черно-бурый, с белой отметинкой на мордочке. Закопала Лёкса его, поплакала немного. Стукнуло ей тогда: теленок есть, а где же «место»? Разве еще не вышло? Обыскала вокруг — нигде нет. Назавтра Малину не пустила в поле, переговорила с пастухом. «Кажись, вышло… — сказал Петр. — Может, собака стянула. Она возле коров была».

Два дня Малина стояла в хлеву, мычала, тосковала о теленке. Попоила ее Лёкса теплым пойлом и на третий день выпустила во двор, на солнце. Корова повеселела, захотела в поле, и у Лёксы словно камень с плеч свалился. Скинула так скинула. Жаль бычка, да что поделаешь. То ли ударил кто, то ли так что.

На четвертый день Малина пошла в поле. Это же, если б знать, надо б тогда ехать за Макухой, везти его быстрее домой, пускай бы посмотрел… Может, и увидел бы… Конечно, увидел бы, что отел ненормальный, что место осталось внутри. И что-нибудь придумали б… Если б знать… А то выпустила корову во двор, она отогрелась на солнце, а дурной бабе уже показалось, что ей и лучше стало. Повеселела — и все тут, иди, коровка, в стадо… И вот на тебе. Почти целый год ходила корова, и ничего не было заметно. Все как надо. И паслась нормально, и доилась хорошо, и молоко все отдавала… Только к быкам не пошла… Снова же успокоила себя: и так три года три теленка, пусть в девках походит. Ан вот тебе девки… Не взяла еды. Ни сечку, ни клевер… Пойло процедит сквозь зубы — и все… Привезла Макуху. Приехал без инструментов. Посмотрел, пощупал, выпил пол-литра: «Приводи на ветпункт». Завела, да уже было поздно. Сгнило все внутри.

«Ах, Малина, Малина… — шептала Лёкса и видела перед собой ее большие сине-зеленые глаза, слезы в глазах, слышала ее тяжелый, словно человеческий стон. — Малина, Малина, кого я буду ожидать с поля, выйдя за ворота? А утром кто будет встречать меня тихим мычаньем?.. Кому я теперь поднесу то сено, кому?.. Малина, Малина. Загонишь ты меня в могилу, загонишь. Сколько той страховки дадут? Ну, пускай полторы тысячи… А где ж я остальное возьму?.. Тысячи две еще… Где их взять?.. Куда же я без коровки с такой семьей?.. Коровка — мамка… Чем я утешу, что скажу Ивану, когда он встретит у порога, удивленно разведет ручонками: «Хлеба в шкафчике нема, бульбы в печи нема, а Иван есть хочет…» — и будет смотреть своими синими оченятами? Тогда хватала подойник и бежала в хлев, а теперь?..»

Лёкса шла и шла со своими мыслями, со своим горем, вытирая слезы, и совсем не замечала, что посыпал снег и что потемнело в лесу. Остался позади поворот на будневскую дорогу, и сразу стало труднее идти. Снег здесь был по колено. Едва заметными ямками обозначались на нем чьи-то следы. «Неужели это мои, когда к Ядзе шла? — подумала Лёкса. — Вчера бежала сюда, снег был неглубокий, а это, гляди ты, все засыпало».

Ей давно уже стало жарко, и она расстегнула верхнюю пуговицу в жакете, расслабила узел платка на голове.