— Роскошничаете, — цедит он, — можно бы обойтись табуретками.
Степняк порывается что-то сказать, но Мезенцев опережает его:
— Напрасно считаете это роскошью. За едой человеку надо сидеть удобно. Особенно больному человеку.
— Вам виднее, конечно… — Иннокентий Терентьевич обрывает фразу и бросает взгляд на круглые электрические часы.
— Кухню показывать? — спрашивает Степняк.
— Нет уж, давайте сразу операционную и что у вас там еще?
Идут к лифту. На площадке поджидает завхоз Витенька. Он отчаянно шепчет Степняку:
— Скажите ему про уголь — ведь так и не завезли, гады.
Степняк кивает. Теперь ясно, почему его все время знобит: температура, видимо, падает.
На председателе райисполкома под добротным пиджаком теплый, ворсистый джемпер. На Мезенцеве тоже что-то в этом роде. А как, интересно, чувствует себя Бондаренко в своем костюмчике с нейлоновой блузкой?
Степняк осторожно косится на Таисию Павловну: так и есть, покрытый слоем пудры остренький носик посинел, и она все время подносит к нему надушенный носовой платочек. «Вот схватишь насморк, тогда зашевелишься!» — злорадно думает Степняк.
— А как все-таки будет с углем, товарищи? — громко спрашивает он.
— Сейчас маленькая заминка, после праздников подвезут, — строго говорит Иннокентий Терентьевич.
— Тогда и открываться надо было после праздников, — не унимается Степняк.
Бондаренко твердо вступает в разговор:
— Открытие сегодня, как сказано. А с углем… ничего, дотянете как-нибудь.
Степняк понимает, что спорить бесполезно, и стискивает кулаки в карманах халата.
В коридоре терапевтического отделения на окнах цветы в горшках и веселые светло-зеленые полотняные шторы.
— Сразу чувствуется женская рука, — галантно поклонившись Лозняковой, встречающей их возле ординаторской, говорит Мезенцев.
— Женские руки, — подчеркнуто поправляет Юлия Даниловна. — Цветы принесли общественницы района, а занавески покрасили зеленкой наши сестры, — она оборачивается к стайке молоденьких девушек, толпящихся за ее спиной.
— Как трогательно! — роняет Мезенцев.
Непонятно, смеется он или серьезен. Вид у него невозмутимый.
Операционная. Председатель райисполкома впервые проявляет заметный интерес. Ни на кого не глядя, он задает несколько вопросов. Степняк предоставляет отвечать Рыбашу. Тот коротко и неохотно дает пояснения. Окунь назойливо вставляет свои шуточки. И снова Мезенцев разряжает атмосферу.
— Отличный рефлектор, — говорит он. — И стол хорош. С выставки?
— Ага! — радостно подтверждает Рыбаш. — Буквально из горла пришлось выдирать.
Председатель райисполкома снова смотрит на часы.
— Мне пора, — объявляет он, — могу подкинуть вас, товарищ Белявский.
Оба наскоро прощаются, и Степняк идет провожать их к лифту.
— Ну что ж. В добрый час! — говорит на прощание Белявский.
— Да, да, — рассеянно отзывается Иннокентий Терентьевич. — Это хорошо, что не нарушили сроков.
Когда Степняк возвращается в операционную, он застает там только Рыбаша и Мезенцева. Мезенцев с удовольствием рассматривает хозяйство Машеньки Гурьевой. Остальные ушли в перевязочную. Басок Окуня доносится между всплесками смеха Таисии Павловны. Гонтаря вообще не видно.
— Где ваш Наумчик? — спрашивает Степняк.
Рыбаш увлечен разговором с Мезенцевым. Они рассуждают об аппаратах для наркоза. Отвечает Машенька Гурьева:
— Наум Евсеевич пошел в котельную.
— Это еще зачем?
— Так ведь температура падает. А товарищ Бондаренко сказала, что после двенадцати начнут привозить больных.
— В такую холодину? — Степняк бледнеет от злости.
— Сообщено на центральный эвакопункт, что сегодня больница сможет принять двадцать — тридцать человек.
— А Окунь? Он же взялся уладить с истопниками.
Гурьева поднимает глаза и в упор смотрит на Илью Васильевича:
— Он и уладил на сутки. Поставил им пол-литра и распорядился, чтоб жгли — не жалели. Вот они и сожгли все, что было, осталась одна угольная пыль.
— Кто вам сказал?!
— Сам Окунь объяснил, что к приезду начальства все будет в порядке.
— Показуха проклятая! — шипит Степняк и чуть не бегом направляется в перевязочную.
В коридоре его перехватывает одна из молоденьких сестер:
— Товарищ Степняк, привезли!
У девушки испуганный вид.
— Что — привезли?
— Ущемление грыжи и острый аппендицит. Доктор Львовский звонил из приемного. И еще в терапию с инфарктом…
Позже Степняк признался Лозняковой, что в истории с углем был больше всех виноват он сам. Поверил обещаниям райздрава, что уголь завезут, приказал Марочкину, чтоб тот — кровь с носу! — реализовал наряд, и окончательно успокоился, когда Окунь взялся «уладить дело» с истопниками. А надо было самому, самому проследить до конца.
Но все эти самокритические соображения пришли позже. А в тот трудный день он сначала наорал на завхоза Витеньку и на Окуня, а затем разругался с Рыбашом и Бондаренко. Хуже всего было то, что из трех доставленных скорой помощью больных двум действительно требовалось срочное хирургическое вмешательство. Одна из них была совсем девочка, школьница лет пятнадцати-шестнадцати, большеротая, с круглым, как пуговка, распухшим от слез носом. С нею была мать — высокая, худая, черноволосая и черноглазая, стрелочница трамвая, в потрепанной форменной шинели с металлическими пуговицами. Девочке стало плохо еще ночью, «живот разболелся», — пояснила мать, но дома не было ни грелки, ни касторки, а матери надо было в четыре утра заступать на смену. Она ушла, пообещав девочке, что отпросится пораньше. Вернулась она к девяти утра, как только диспетчер нашел ей замену. Девочка плакала от боли, металась по кровати и была вся горячая. Мать кинулась в соседнюю квартиру за градусником. Температура оказалась тридцать девять и восемь. Из той же соседней квартиры по телефону вызвали неотложку.
— Такая молоденькая врачиха приехала, — говорила мать, — а разобралась сразу. «Аппендицит, — сказала. — Срочно в больницу». И все, знаете, сама сделала, не ушла, пока нас не отвезли…
Девочка опять громко заплакала, и мать кинулась к ней:
— Ну, Валенька, Валюша, ну что ты, доченька? Сейчас доктора все сделают… Ты и не почувствуешь ничего. Зине нашей прошлый год делали — она и мигнуть не успела…
Мать целовала и гладила свою Валюшу, искоса поглядывая на Львовского и Степняка, который спустился в приемное отделение.
Вторая больная, седенькая, плохо одетая старушка в теплом пуховом платке на голове, скорчившись, сидела на диванчике и тихо стонала. Рядом с ней топтался полный, выхоленный, в отличном демисезонном пальто мужчина. У него было умное, доброе лицо, но сейчас он выглядел пришибленным и растерянным.
— Мать? — спросил Степняк.
— Нет, нет… — засуетился мужчина и торопливо, словно боясь, что его не дослушают, назвал свою фамилию.
Фамилия была известная, Степняк тотчас вспомнил, что не раз видел это лицо на экранах и в телевизоре. Артист продолжал:
— Это Дуняша, то есть Евдокия Никифоровна. Она у нас уже почти тридцать лет. Хозяйка, домоправительница, добрый гений… В прошлом году умерла моя жена, и если б не Дуняша… — Артист откровенно всхлипнул. — Мы с Дуняшей теперь только вдвоем, да еще пес Фимка… Три дня назад Дуняша почувствовала себя плохо, слегла и ни за что — понимаете! — ни за что не давала вызвать доктора. Три дня не пила, не ела. «Умираю, говорит, Иван Федотович…» А сегодня я решился, вызвал неотложку. Приехал врач, мужчина. Она показываться не хочет. Еле уломали. И вот — ущемление грыжи. Говорят, необходима немедленная операция…
Старушка замотала головой.
— Дуняша, милая, раз нужно, так нужно, — склоняясь к старушке, жалобно сказал артист. — А я к вам ходить буду, голубчик, принесу все, что хотите…
— Да бог с вами, Иван Федотыч, ничего я не хочу, — заплакала старушка, — дали б умереть спокойно, Христом-богом прошу…
Степняк отвернулся к Львовскому, сказал ему что-то вполголоса и, забыв о лифте, через три ступени побежал по лестнице наверх. На площадке второго этажа его остановила Лознякова: