Тут произошло еще маленькое осложнение, о котором не мешает упомянуть. «Биржевые Ведомости» настолько уже стали влиятельной газетой, что министр Протопопов хотел, во что бы то ни стало, как я упоминал выше, сделать ее своим органом. По некоторой дальновидности, а, главным образом, принимая в соображение настроение своих сотрудников, Проппер отказался. Но тогда была выдвинута против «Биржевых Ведомостей» тем же Протопоповым следующая махинация. За подписью экономиста Кауфмана[582], Леонида Андреева и некоторых других видных литераторов и научных работников должно было появиться в «Речи» и в других газетах протестующее против Проппера письмо. Проппер испугался и аннулировал письмо в зародыше, сделав блестящее литературное предложение Леониду Андрееву, как наиболее яркому представителю буржуазного социализма. Письмо не появилось, удар был отведен, и Андреев, соблазненный Проппером, явился в редакцию «Биржевых Ведомостей». Он провел у Проппера день, вечер и ночь, но хитрый издатель уже нашел, что после того, как Андреев отказался от своего протеста, ухаживать за ним ему нет расчета. Соглашение его с Леонидом Андреевым не состоялось. Тогда Протопопов переманил Андреева к себе в «Русскую Волю». Туда же переманил он и принявшего фамилию Горелова Гаккебуша, редактора «Биржевых Ведомостей», вместе с управляющим его делами Сыровым. Андреев, чтобы отомстить Пропперу, хотел приобщить и меня к «Русской Воле», несмотря на мой разлад с Амфитеатровым. Я же вообще отказался от газетной работы. Кое-какое литературное участие я еще принимал в отделе «Биржевых Ведомостей», который вел Аким Волынский, в том отношении, что печатал там свои стихи, главным образом, переложения философских афоризмов Ницше, придавая его сверх-человеку облик большевика. Вскоре, впрочем, я и совсем перестал сотрудничать в «Биржевых Ведомостях». Последний фельетон мой, появившийся в «Биржевых Ведомостях», носил название «Двор». Последнее стихотворение мое в этой газете было написано на анархо-коммунистическую тему: «всё для всех и все богаты».
Многие из молодых людей, часто посещавших меня на Черной Речке, ученых, литераторов и художников, спорили со мною, нередко сердито, и даже уходили с клятвою никогда не подавать мне руки из-за того, что я не соглашался с их эс-эровскими взглядами и называл взгляды эти устарелыми. Большевистский демократизм пугал их, а демократическая республика казалась им идеалом государственности. Некоторые из них — за границей, а иные ярые спорщики давно уже стали большевиками, еще раньше меня записавшись в партию. При теперешних встречах со мною они с благодарностью вспоминают наши чернореченские пререкания.
Черная Речка, давно уже оставленная мною, иногда мне снится, и, не скрою, конечно, мне жаль ее, как колыбель тех впечатлений, тех радостей более или менее безмятежной домашней жизни, которая протекла там вместе с Клавдией Ивановной, моей незабвенной подругой. Позволю себе подчеркнуть здесь, что никто меня не гнал с Черной Речки непосредственно; я добровольно расстался с нею. Умеренная жизнь, которую я вел, дала Клавдии Ивановне возможность скопить и, накануне семнадцатого года, заплатить последние, оставшиеся от долга нашего, три тысячи золотом по залогу дома частному лицу, предпочитавшему, однако, получать с нас только проценты. Это была вдова мелкого кредитного чиновника. Ей хотелось во что бы то ни стало продолжить закладную. Но Клавдия Ивановна сказала мне, когда я стал склоняться в пользу вдовы: «это может связать нас с нею в такой момент, когда морально нам выгоднее будет имущественно быть свободными». Не обладала знаниями и научным предвидением Клавдия Ивановна, но у нее было «чутье». Тонкие нервы ее предчувствовали заранее не только грозы небесные, но и земные. И уже в октябре того же года я писал, что с удовольствием готов отказаться от своей маленькой собственности в силу какой-то принципиальной потребности. И Клавдия Ивановна, и я, и дочь моя Зоя — мы были восторженно настроены совершившимся перерождением страны. Отдать все, что имеем — вот как могли мы пока принять участие в революционной работе. Да и оглядываясь на свою эгоистическую жизнь в кругу интеллигентных знакомых, в вихре художественных впечатлений, среди великолепных книг, мы считали себя недостойными долгое время даже войти в партию. Меня в газетах «ругали» в прозе и в стихах большевиком. Я, где только можно было, агитировал за большевизм, а все еще считал себя только кандидатом.
Уже во время последних выборов в Государственную Думу я отказался быть представителем партии свободомыслящих. На Черной Речке у нас продолжали бывать по временам некоторые лесснеровские рабочие[583] из свободомыслящих, но уже ставшие социал-демократами. С военных фронтов доходили, между тем, все более и более тревожные слухи. В газетах прославлялись подвиги наших войск, а, на самом деле, они терпели неудачи. Вздымалась дороговизна. Из частных разговоров с рабочим людом Выборгской стороны все больше и больше приходилось убеждаться в неизбежности назревающего взрыва.
Словно в тумане, рисуются мне летние и зимние месяцы 1916 года. Однажды я поздно ночью возвращался на извозчике из города на Черную Речку. Я был в легком пальто, озяб и заехал поужинать в «Виллу Родэ»[584], карточный увеселительный «замок», ярко горевший электрическими огнями и шумевший музыкой и цыганскими и французскими шансонетками. Когда я вошел в ресторанный зал, где я давно не был, меня поразило в нем не только необычное движение, но и необычный беспорядок. Кое-где столы были перевернуты, публика стояла кучками и кричала; кто хохотал, кто спорил с пеной у рта и тряс кулаками. Офицеры горячо что-то объясняли штатским, лакеи стояли у стен, заложа руки за спину, хозяин, впоследствии заведовавший продовольственной частью в Доме Ученых, перебегал от группы к группе и, по-видимому, старался всех успокоить и уладить какой-то скандал.
— В чем дело? — спросил я его, когда он проходил мимо.
Он остановился, наклонился к моему уху и только успел произнести:
— Распутин набедокурил![585]
Разумеется, поужинать мне не удалось, но я узнал, что на сцену выходил пьяный Распутин и громогласно хвастал, что если он захочет, то и Сашка выйдет, а не только он, и благосклонно покажется публике; что какие-то аристократические офицеры, в числе их называли графа Орлова-Денисова[586], поняли, что под Сашкой Распутин разумеет царицу, бросились и стали его избивать, но, что теперь дело уже кончилось миром, благодаря вмешательству французских артисток. В номер, где заперлись враждебные стороны, поданы были большие миски шампанского и какая-то особенно крупная посуда в роде бочки, в которой будут кого-то купать в знак примирения. Публика, кажется, ждала дальнейших событий или, во всяком случае, финала, а я ушел. Несколько дней спустя, я не помню, может-быть, через две недели после этого, в газетах стали появляться робкие заметки об убийстве Распутина при содействии великих князей, при чем убийцами называли не то Дмитрия Павловича, не то Пуришкевича, знаменитого черносотенного депутата Государственной Думы, не то Юсупова, князя Эльстон-Сумарокова[587]. Потом газеты были заняты описанием распутинских галош, найденных где-то в канале, наконец, его трупа, утопленного в Неве. Пошли слухи об эксцессах царственной скорби, порожденной трагической смертью «чудотворца». Вероятно, двор был в отчаянии. Великокняжеские убийцы, очевидно, связывали с убийством Распутина возрождение монархического принципа, а монархический принцип, напротив, уже нашел в его смерти и свою гибель. И, в самом деле, до того образ Распутина слился уже в представлении публики с образом Николая Александровича, что на убийство одного из этих уродов публика стала смотреть, как на полное освобождение от давящего всех произвола. Оживилась Государственная Дума. Высоко подняли голову кадеты и перестали отталкивать от себя социалистов, которых еще недавно называли ослами, а социалисты, в особенности народники и эс-эры, наметили уже свою линию. Под лозунгом «ответственности» министров, мечтали кто о республике, кто о монархии, которая была бы послушным орудием в руках буржуазии. Минул январь и февраль. Дороговизна возрастала. Хвосты у лавок растягивались иногда на две версты. Жаждущие купить чего-нибудь на пятачок дешевле заблаговременно становились в ряды с трех часов ночи.
582
Александр Аркадьевич Кауфман (1864–1919) — российский экономист, профессор статистики. Один из лидеров партии кадетов.
583
Рабочие петербургского машиностроительного, чугунолитейного и котельного завода Г. А. Лесснера.
584
Кафешантан «Вилла Родэ» находился на Новодеревенской набережной, угол Строгановской ул. (соврем, адрес: ул. Академика Крылова, № 2). Его содержал бывший управляющий Крестовским садом Адолий Родэ. Встречей в «Вилле Родэ» было навеяно известное стихотворение А. А. Блока «В ресторане» (1910).
585
Григорий Ефимович Распутин (Новых) (1869–1916) — крестьянин села Покровское Тобольской губернии. Приобрел всеобщую известность благодаря тому, что был другом семьи последнего российского Императора Николая II.
586
Предположительно граф Василий (Сила) Петрович Орлов-Денисов (1876-?) — церемониймейстер Двора Его Императорского Величества.
587
Г. Е. Распутин был убит в ночь на 17 декабря 1916 г. во дворце Юсуповых на Мойке (соврем, адрес: наб. Мойки, № 94). Заговорщики-убийцы князь Феликс Феликсович Юсупов граф Сумароков-Эльстон (1887–1967), депутат Государственной думы Владимир Митрофанович Пуришкевич (1870–1920), Великий князь Дмитрий Павлович (1891–1942) и ряд других лиц.