В каком бы ни пребывал он веселом расположении духа, стоит лишь звону монет (как бы мало их ни было) коснуться его ушей, стоит их блеску привлечь его взор — и улыбка веселья мгновенно покидает уста его, а лицо обретает серьезность, как у аскета. В каком-то восхищении духа, подобном тому, которое вызывает лицезрение святейшего таинства у человека, не знающего греха, он словно читает про себя возвышенные молитвы. Оттого-то, если кому из его знакомых случится потерять состояние, пусть даже его вина состояла в одной нерасчетливости, Клеон проникается к нему презрением, почитая его за преступника, которого честному человеку надлежит избегать, как чумного; а те, что весь доход обращают на текущие нужды, для него подобны духам равнодушных у Данте, коих и небеса отвергают, и преисподняя...
Транжир для него — святотатец, и я убежден, что если он мог бы сразу удвоить свое богатство при условии, что бросит в грязь хоть горсточку золота, то, при всей своей безграничной жажде обогащения, он в праведном негодовании отверг бы подобное средство... Преклонение его перед деньгами до такой степени бескорыстно, что он рад был бы видеть подобное преклонение распространившимся между всеми на свете людьми, пусть даже сам он от такой перемены понес бы немалый убыток. Оттого-то и не пропускает он ни единой оказии направить ближних на истинный путь и просветить их по части безгрешных способов приращения состояния. Он никому не откажет даже в просьбе посмотреть земельный участок и помочь в устройстве доходного, сколько возможно, имения, и будет трудиться сам для другого, не покладая рук. И не одну или две, но сотню миль готов он проехать безо всякой корысти, кроме желания упрочить культ золотого тельца. Вот истинный Апостол Мамоны!»[445]
Думаю, стоило посвятить столько места этой характеристике. Она не только иллюстрирует описанную Вебером жизненную установку, но и показывает, насколько сложным бывает то, что неконкретизированно называют экономической мотивацией. Если бы мы что-нибудь знали о том, как часто встречалась установка подобного рода среди польской шляхты, современной Жевускому, мы могли бы использовать его описание против тезиса Вебера о связи этой установки с буржуазным пуританизмом. Но мы ничего об этом не знаем, а коль скоро она остается изолированным явлением, Вебер, несомненно, ответил бы нам, что он вовсе не отрицает возможности существования такой установки вне пуританизма, однако массовым явлением ее сделал только пуританизм.
Упоминавшееся выше отсутствие учения о предназначении (не только в поучениях франклиновского календаря, но и, насколько мне известно, в теоретическом наследии Франклина вообще), а также особенно важное значение, которое это учение имело, по мнению Вебера, для развития «духа капитализма», побуждают задуматься о возможном влиянии веры в предназначение на психику человека. Тут мы оказываемся в сфере мысленного психологического эксперимента, в области прикидок «на глаз», пытаясь представить себе: а как бы повлияла подобная вера на меня, если бы я ее разделял? Речь здесь идет не о вере в историческую необходимость и о ее последствиях, но о вере в предопределенность нашей земной или, как в данном случае, нашей будущей жизни.
В Древней Греции фатализм считался доктриной демобилизующей, ведущей к так называемому «ленивому мышлению» (lógos argós), которое советует пассивно следовать течению событий. Известно, однако, что фатализм магометан отнюдь не разоружал их, напротив — побуждал к мощной военной активности. Интересная тема, заставляющая различать как разные варианты самой доктрины, так и неодинаковое ее воздействие в различных общественных условиях. Если вести речь об интересующем нас случае, то есть о влиянии кальвинистского учения на установки людей, не только Вебер считал, что это учение активизирует своих приверженцев, но и, еще до него, Ф. Энгельс, хотя эту активизирующую роль они понимали по-разному. Догма Кальвина, писал Энгельс, «отвечала требованиям самой смелой части тогдашней буржуазии. Его учение о предопределении было религиозным выражением того факта, что в мире торговли и конкуренции удача или банкротство зависят не от деятельности или искусства отдельных лиц, а от обстоятельств, от них не зависящих. Определяет не воля или действие какого-либо отдельного человека, а милосердие могущественных, но неведомых экономических сил. И это было особенно верно во время экономического переворота, когда все старые торговые пути и торговые центры вытеснялись новыми, когда были открыты Америка и Индия, когда даже наиболее священный экономический символ веры — стоимость золота и серебра — пошатнулся и потерпел крушение»[446].
А в работе Энгельса о Фейербахе мы читаем: «... Кальвинистская реформация послужила знаменем республиканцам в Женеве, в Голландии и в Шотландии, освободила Голландию от владычества Испании и Германской империи и доставила идеологический костюм для второго акта буржуазной революции, происходившего в Англии. Здесь кальвинизм явился подлинной религиозной маскировкой интересов тогдашней буржуазии...»[447]
Как следует понимать то приспособление кальвинизма к стремлениям наиболее смелой части буржуазии, о котором писал Энгельс? Ведь, казалось бы, убеждение, что экономический успех не зависит от нас, не слишком способствует воспитанию франклиновского «человека, всем обязанного себе самому». Но Энгельс, по-видимому, считал, что активизирующая роль учения о предопределении заключалась в поощрении риска, точно так же как вера мусульманина в предопределенность минуты смерти поощряла военную доблесть.
Иначе понимал активизирующую роль учения о предопределении Вебер. Вера в предопределение, по его мнению, побуждала кальвиниста угадывать, принадлежит ли он к избранным или же к осужденным. Земное преуспеяние свидетельствовало о принадлежности к избранным, поэтому следовало о нем заботиться. При таком толковании, однако, выбор критерия, на основании которого надо решать, принадлежишь ли ты к избранным, отнюдь не самоочевиден. Почему, справедливо спрашивает Э. Вестермарк, было решено, что именно хороший доход должен служить видимым знаком божественной благодати? Быть может, готов он согласиться, тут отчасти сказался дух Ветхого завета, «но я полагаю, что принципиальное решение вопроса состоит во влиянии капиталистического духа на теологическую догматику»[448]. Иначе говоря, необходимо было наличие подходящих условий, чтобы решить применять подобный критерий.
И в самом деле, можно — если развивать дальше замечание Вестермарка — представить себе другие критерии, подходящие к случаю не хуже, если не лучше. Было бы, к примеру, весьма естественно, чтобы люди, воспитанные в христианских традициях и считающие себя заранее осужденными или спасенными, полагали, что лучший способ узнать, к какой из двух категорий ты принадлежишь, — полная экономическая бездеятельность; ведь господь не оставит людей, осененных его благодатью, пусть даже они из тех, что не сеют, не жнут. Тот, кто удержится на поверхности, несмотря на полную беззаботность в хозяйственных делах, принадлежит, несомненно, к избранникам, на коих почиет божия благодать.
Если, таким образом, трудно сомневаться в том, что учение о предопределении превосходно служило для оправдания привилегий имущих по отношению к неимущим и для успокоения совести первых, то гипотетическая связь между верой в предопределение и духом капитализма, по-моему, не выяснена у Вебера должным образом. Я не вижу, почему пуританизм в его кальвинистском издании непременно должен был пробуждать стремление к обогащению, хотя представляется достоверным, что он способствовал фактическому обогащению. Иными словами, психологический тезис М. Вебера, который мы тут рассматриваем, кажется нам — в вопросе о роли веры в предопределение — сомнительным, что еще не опровергает его «непсихологического» тезиса, о котором речь пойдет ниже. Стремление к обогащению было свойственно и тем пуританским сектам, которые не разделяли учения о предопределении. Даже если рекомендуемые пуританской этикой добродетели и не были обусловлены этим стремлением, они, несомненно, превосходно служили ему в том смысле, что вели к фактическому обогащению. Эта связь этических убеждений с определенными историческими процессами является — вопреки названию работы Вебера — предметом его более важного и более обоснованного тезиса. К нему мы и переходим.