Изменить стиль страницы

И все же дворянству, несмотря на эти его недостатки, Сенкевич отводит главенствующую роль в отношениях с мещанством. Именно так обстоит дело в торговом доме Поланецкого и Бигеля: «Компаньоны превосходно дополняли друг друга. У Поланецкого, живого и предприимчивого, рождались смелые замыслы, он был дельцом проницательным и дальновидным, а Бигель — превосходным исполнителем. Поланецкий был незаменим, когда нужно было действовать решительно, припереть кого-нибудь к стенке; когда же требовалась осмотрительность, терпеливость, умение обдумывать, прикинуть, повернуть так и этак, появлялся на сцене Бигель» (т. 7, с. 364). Поланецкий как руководитель, Бигель как управляющий будущей ситценабивной фабрикой — вот превосходное сочетание. Когда Поланецкий излагает компаньону свой план спекуляции хлебом, дающий возможность крупно нажиться на неурожае и голоде, сделка эта в первый момент поражает Бигеля — но не своей моральной сомнительностью, а размахом[311]. «Бигель вначале испугался — но его обыкновенно всякое начало пугало» (т. 7, с. 475). Осторожничанье, но и солидность, благоразумие, терпение, трудолюбие — полный набор мещанских добродетелей находим мы у этого персонажа. А также пресловутую сентиментальность. По вечерам Бигель играет на виолончели «Грезы» Шумана, закрыв глаза или устремив взор на луну.

Свое отношение к «лавочнику» Сенкевич выразил устами Плошовского. Рассуждая о чувствах Анельки, тот замечает: «... Женщины с крохотным сердцем непреклонными остаются часто лишь потому, что добродетель их отдает филистерством. Они, как и любой лавочник, прежде всего заботятся о том, чтобы их бухгалтерия была в порядке. Любви они боятся, как буржуа боится уличных беспорядков, великих слов, горячих голов, дерзких идей, отважных замыслов и стремительных взлетов. Прежде всего — тишина и покой, ведь только в тишине и покое хорошо идут настоящие, положительные дела. Все, что не подходит под мерку обычной, благоразумной и серенькой жизни, — дурно и достойно презрения людей рассудительных» (т. 6, с. 255). Быть может, думает об Анельке Плошовский в минуту сомнения, «душа ее не в силах воспарить над убогой и пошлой супружеской бухгалтерией?» (т. 6, с. 255).

В том, что было сказано выше, уже целиком содержится стереотип мещанского этоса. Остается упомянуть еще о меньшей по сравнению с дворянской эстетической восприимчивости мещанина. Плошовский неоднократно подчеркивает роль эстетического момента в своей моральной культуре. «Многого, — говорит он, — я не мог бы сделать не столько потому, что это дурно, сколько потому, что это уродливо» (т. 6, с. 23).

Излишне напоминать, что не каждый шляхтич в Польше относился к мещанству так, как было показано выше: ведь мы предоставили слово глашатаям консервативной дворянской мысли. Однако консервативные взгляды, как известно, были взглядами основной массы дворянства.

Плоды рассмотрения этих взглядов не слишком обильны, они сводятся к общим местам. Дворянин есть нечто лучшее, чем недворянин: это ему гарантирует его происхождение. Он парит над хозяйственными делами, не интересуется будто бы прибылью, не рассчитывает, а делает все с размахом, склонен к риску, отважен в бою, щедр. Мещанин, которого в Польше изображают обычно с примесью чужеземной крови, прежде всего немецкой или же чешской (Бигель в «Семье Поланецких»), есть нечто худшее уже от рождения. Он падок на деньги, расчетлив, трусоват и миролюбив. В точности так же изображал купца и ремесленника в своем диалоге «О хозяйстве» Ксенофонт, этот истинный шляхтич античности.

В то время как критика «слева» боролась с мещанской ориентацией во имя социальной революции, которая привела бы к победе пролетариата — носителя иной, более высокой морали, дворянская критика имела целью лишь защиту собственных привилегий и чувства собственного превосходства.

3. «Молодая Польша» против мещанской морали

Не так-то просто определить, кто именно (если речь идет о классовой принадлежности) и с каких позиций атаковал в «Молодой Польше» мещанскую мораль. Выступления против мелкой буржуазии, о которых было сказано выше и которые способствовали созданию стереотипа мещанской морали, делались представителями вполне определенных классовых интересов. Теперь мы переходим к критике, которая велась группой, выделенной на основании совершенно иных критериев, и сопоставление ее с двумя предыдущими может вызвать недоумение уже при чтении оглавления. Но прежде чем социолог отыщет для этой группы (которая охотно именовала себя богемой) правильный социальный контекст, следует подчеркнуть, что именно ей мы обязаны в конце XIX - первых десятилетиях XX века наиболее резкой критикой мещанской морали. Критикой, которая не только в Польше была созвучна критике «слева». Примером польского писателя, объединявшего в одном лице оба эти фронта, может служить Вацлав Налковский.

Понятие богемы, как известно, ввел в обиход А. Мюрже, автор книги «Сцены из жизни богемы», которая печаталась в одном из парижских еженедельников в 1846-1849 гг., а затем вышла отдельным изданием. Хотя сам Мюрже в предисловии возводит историю богемы к Древней Греции, вряд ли можно сомневаться в том, что это понятие, в нынешнем его значении, складывается лишь в условиях демократии XIX века. Именно тогда люди искусства перестали зависеть от королевской казны или вельможных меценатов и оказались предоставлены «частной инициативе». «Уже... у Бальзака, — отмечает Т. Бой-Желеньский, — нет иного оружия и иной надежды, кроме собственного пера»[312].

В этих условиях сложился тип человека богемы, «этого государя без государства, гордо заворачивающегося в широкий дырявый плащ, словно в королевскую мантию. Сознание того, что его ценность определяется его талантом и только талантом, заставляет художника пренебрегать общественной этикой в отношениях с мещанином (филистером, мыловаром, как еще недавно у нас говорили), в котором он видит представителя враждебного племени. Непостоянство доходов, диссонанс между материальным положением и творческим взлетом, наконец, частое соприкосновение с миром роскоши — все это формирует тот специфический образ жизни, когда плоды многомесячного труда потребляются за считанные часы, чтобы назавтра начать жизнь последнего бедняка, жизнь, контрасты которой милее воображению художника, чем монотонная посредственность»[313]. Когда они при деньгах, говорит о людях богемы Мюрже, то «дают волю самым расточительным прихотям, влюбляются в самых юных и самых красивых девушек, пьют самые тонкие и самые старые вина и разбрасывают деньги направо и налево»[314]. Именно из-за непостоянного дохода и неуравновешенного бюджета богему нередко сравнивали с люмпен-пролетариатом.

Мы не можем вдаваться в рассмотрение исторических разновидностей этой группы. Хотя Мюрже считал ее вечной, она связана с конкретной эпохой и у нас уже отошла в прошлое. Время ее расцвета в Польше приходится на деятельность группировки, названной А. Гурским «Молодая Польша». В 1898 г. в Краков прибывает Станислав Пшибышевский, а с ним и лозунги норвежской и немецкой богемы. В Норвегии кружок, образовавшийся вокруг известного художника Э. Мунка, как рассказывает Пшибышевский, «был для себя целым миром и наводил ужас на «приличных» людей. Этот кружок начал яростную атаку на «порядочное общество». Он сорвал лицемерную маску, которой «порядочное общество» прикрывало свои нарывы; о том, о чем прежде говорили лишь на ухо, молодежь кричала на всех перекрестках... Кричали, спорили, втягивали в споры «приличное общество», заставляли его защищаться... целыми днями сидели в кафе, осмеивали старые «предрассудки», ну, и пили — ох, очень много пили тогда!»[315].

Эпоху расцвета краковской богемы сочувственно описал Бой-Желеньский в своей книге «Ты знаешь край?». Атмосфера кафе была насыщена не одним лишь папиросным дымом, но и напряженной работой мысли. Там можно было встретить людей с поразительно широким образованием, которое только на встречах в кафе и применялось. «Нередко, — вспоминает Бой-Желеньский, — я задумывался о роли творчески «бесплодных» людей, гораздо более важной, чем могло бы казаться. Они разносят пыльцу образованности. За других потребляют мысли, усваивают их за других, способствуют их обращению. Часто они читают за тех, кто... пишет. Ведь писатели, вообще-то, читают гораздо меньше, чем полагают, они инстинктивно защищаются от избытка печатной продукции. Писать и читать — это, может быть, слишком много»[316].

вернуться

311

Такую скупку и хранение зерна в ожидании повышения цен и голода осуждал в свое время Т. Бой-Желеньский в предисловии к своему переводу «Отца Горио» Бальзака. Еще раньше так же относился к спекуляции Поланецкого Бжозовский (Станислав Бжозовский (1878-1911) — критик, писатель, философ, одна из центральных фигур литературной и идейной жизни Польши конца XIX - начала XX в. — Прим. перев.). В «Современном польском романе» (1906) он обвинял Сенкевича в том, что тот никогда не мог понять творческого труда, и утверждал, что «Семья Поланецких» — не роман о польской буржуазии, но роман о «сером мещанстве (kołturneria), которое пользуется жизнью вовсю и вовсю мошенничает».

вернуться

312

Żeleński T. (Boy). Mózg i płeć. Warszawa, 1928, t. 3, s.336.

вернуться

314

Мюрже А. Сцены из жизни богемы. М., 1963. с. 43.

вернуться

315

Przybyszewski S. Na drogach duszy. Kraków, 1902, S. 49

вернуться

316

Żeleński T. (Boy). Znasz-li ten kraj? Warszawa, 1932, s. 160-161.