Изменить стиль страницы

— Страшная ночь наступила для нас, — сказал он, бледный от ужаса. — Неужели и в самом деле наступает день светопреставления?

— Друг мой, — сказал мистер Диксон, — это верно! Каждый шаг в здешней жизни ведёт нас прямо к судилищу Господа!

— Всё это так, — сказал торговец, — но неужели вы думаете, что говоривший послан от Бога? А говорил-то он странные вещи, такие страшные, что волос стал дыбом. Меня даже начинает брать раздумье насчёт ремесла, которым я занимаюсь. Хотя многие и защищают наше занятие; но, мне кажется, они или не близко знакомы с этим делом, или совесть моя чище их совести. Я пришёл, впрочем, не затем, чтоб рассуждать об этом предмете. У меня, изволите видеть, сильно захворала девушка, и я обещал ей привести священника.

— Изволь, мой друг, я поеду с тобой, — сказал мистер Диксон, вместе с торговцем отправился к временным конюшням.

Выбрав из сотни лошадей, привязанных к деревьям, своих собственных животных, два полуночные путника вскоре очутились в непроницаемом мраке непроходимого леса.

— Друг мой! — сказал мистер Диксон, — по долгу совести я обязан сказать тебе, что твоё ремесло ведёт твою душу к верной погибели. Надеюсь, торжественное предостережение, которое ещё так недавно раздавалось в ушах твоих, глубоко западёт в твоё сердце. Собственный твой рассудок докажет тебе, что это ремесло противозаконно, и что ты устрашишься, если тебя застигнет за ним День Судный.

— Верю, мистер Диксон, верю; вы говорите сущую правду; но зачем же мистер Бонни так сильно защищает нашего брата?

— Друг мой! Я должен тебе сказать, что мистер Бонни в этом отношении страшно заблуждается: я молюсь и за него, и за тебя. Скажи мне по совести, возможно ли в одно и тоже время заниматься ремеслом, которым ты занимаешься, и вести жизнь христианина?

— Нет, — наше ремесло самое гнусное. Оно заглушает в нас всё человеческие чувства. Я мучился сегодня целый вечер, чувствуя, что поступил с этой девочкой бесчеловечно. Мне бы не следовало покупать её, — нечистый попутал: что станешь делать! И вот, она в горячке: кричит так, что ужас; некоторые слова её точно ножом режут мне сердце.

При этих словах мистер Диксон стонал в душе. Он ехал рядом с товарищем, и от времени до времени делал набожные восклицания и пел отрывки гимнов. Через час они подъехали к месту, где торговец расположился лагерем. На открытом месте, за несколько часов до их приезда, разведён был большой костёр, в белой золе которого дымилось ещё несколько обгорелых сучьев. Две-три лошади были привязаны к дереву, и в недальнем от них расстоянии стояли крытые повозки. Вокруг огня, в разнообразных группах, лежало около пятнадцати мужчин и женщин, с тяжёлыми цепями на ногах; они спали под лучами лунного света. Невдалеке это этих групп и подле одной из повозок, под деревом, на широком войлоке лежала девочка лет семнадцати; она металась и бредила. Подле неё сидела степенной наружности мулатка и от времени до времени примачивала больной голову, опуская полотенце в кувшин с холодной водой. Увидев своего хозяина, мулатка встала.

— Ну что, Нэнс, как ей теперь? — сказал купец.

— Очень плохо, — отвечала Нэнс, — всё мечется, бредит и беспрестанно вспоминает о матери.

— Я привёз священника. Постарайся, Нэнс, привести её в чувство: она будет рада. Мулатка опустилась на колени, и взяла больную за руку.

— Эмилия! Эмилия! — говорила она, — проснись.

Больная сделала быстрое движение.

— О, как горит голова моя! О Боже! О мать моя! Мать! Мать! Мать! Почему ты не идешь ко мне?

Мистер Диксон приблизился к ней и опустился за колена с другой стороны. Мулатка сделала новую попытку привести её в чувство.

— Эмилия, проснись; пришёл священник, которого ты желала видеть; открой глаза, Эмилия.

Девочка медленно открыла глаза — большие, томные чёрные глаза; провела рукой по ним, как будто для того, чтоб прочистить зрение, и пристально посмотрела на женщину.

— Священник... Священник! — сказала она.

— Да, священник; ты хотела его видеть.

— О да, хотела! — с большим трудом сказала она.

— Дочь моя, — сказал мистер Диксон, — ты очень нездорова.

— Очень; — и я этому рада! Я хочу умереть! Этому я тоже рада! В этом заключается всё, что может меня радовать! И хотела просить вас, чтоб вы написали моей матери. Она свободная женщина и живёт в Нью-Йорке. Скажите ей, что я любила её, и чтоб она не сокрушалась. Скажите, что я сделала всё, что могла, чтобы соединиться с ней; но нас поймали; госпожа прогневалась и продала меня! Я прощаю её. Я ни к кому не питаю зла; для меня теперь всё кончилось. Она называла меня сумасшедшей, за то, что я громко смеялась. Теперь я никого не потревожу; никто меня больше не услышит, не увидит!

Больная говорила эти слова с длинными расстановками, открывая от времени до времени и закрывая глаза. Мистер Диксон, несколько знакомый с медициной, взял её за пульс и убедимся, что он быстро ослабевал. В подобных случаях всегда и в один момент пробуждается мысль о средствах к поддержанию жизни. Мистер Диксон встал и, обращаясь к торговцу, сказал:

— Если не будет дано ей чего-нибудь возбуждающего, она умрёт весьма скоро.

Торговец вынул из кармана флягу с ромом, налил в чашку несколько глотков прибавил воды и подал мистеру Диксону. Мистер Диксон снова стал на колена, и называя больную по имени, предлагал ей выпить несколько капель.

— Что это? — сказала больная, открывая свои, дико блуждавшие глаза.

— Выпей немного, и тебе будет лучше.

— Я не хочу, чтоб было лучше. Я хочу умереть! — сказала она, мечась из стороны в сторону. — Жизнь для меня хуже наказания. Для чего мне жить? И в самом деле — для чего ей жить?

Слова её произвели на мистера Диксона столь глубокое впечатление, что в течение нескольких секунд он оставался безмолвным. Он думал о том, нельзя ли подействовать на слух умирающей, нельзя ли вместе с ней войти в тот таинственный край, через непроницаемые пределы которого уже переходила её душа. Руководимый единственно чувством, он сел подле страдалицы и запел вполголоса гимн, так часто употребляемый между неграми, и любимый ими по его нежности и выразительности. Как масло находит проход в тонкие скважины дерева, в которые не может проникнуть вода, так точно и нежная песнь вливается в глубину души, когда слова не в состоянии туда проникнуть. Лучи месяца, пересекаемые сучьями и листьями высокого дерева падали прямо на лицо умирающей, и мистер Диксон, продолжая петь, заметил слабое, трепетное движение в чертах её лица, как будто душа её, печальная и усталая, порхала на крыльях, образовавшихся из сладких, упоительных звуков этого гимна. Он видел, как из под длинных ресниц выкатилась слезинка и медленно потекла по щеке. В гимне этом говорилось о беспредельной любви нашего Спасителя.

"Любовь моя вечна, как вечно мироздание;
Она выше горных высот, глубже дна океана,
Верна и сильна, как самая смерть!"

Любовь, которую не в силах охладить наши заблуждения, которую не могут изменить самые длинные промежутки времени, — в которой скорбь находит отраду, преследование — защиту, отчаяние — утешение! Любовь, всё прощающая, всё озаряющая! Даже смерть и отчаяние ты превращаешь в источник блаженства! На этот раз ты торжествуешь здесь, в этой пустыне, вдохнув отраду в сокрушённое сердце молодой невольницы.

С окончанием пения умирающая открыла глаза.

— Моя мать любила петь этот гимн, — сказала она.

— И ты веришь словам его?

— Верю, — отвечала она. — Теперь я вижу моего Спасителя. Он любит меня. Дайте мне покой.

После этого наступало несколько секунд тех судорожных содроганий, которые, служат признаком переселения души в другой мир, и Эмилия успокоилась навеки. Мистер Диксон, стоя на коленях, старался горячей молитвой облегчить своё переполненное сердце. Наконец он ему встал, подошёл к торговцу, и, взяв его за руку, сказал: